5 июля{1}
Уже десять или одиннадцать дней я пишу себе и пишу, не заглядывая в календарь. Отдельные дни не превращаются в абзацы текста. Новый месяц вот уже несколько дней как начался, а я его и не заметил, и не поприветствовал. Угрюмо пришел он по стопам своего предшественника: портит сено, атакует землю ночным холодом, плачет из раздерганных туч. Медвяно-желтый туман и сегодня рано поутру стоял в долинах, но воздух вдруг сделался теплым, как две недели назад. Он полон аромата, как если бы цветы белого клевера в первый раз задышали. Когда солнце прорвало дымку, над полями разлилась такая всеохватная радость, что я вскочил и заспешил на прогулку. Но прежде все же полистал календарь и вычислил сегодняшнюю дату.
Последние облачные завесы улетучились. Солнце стояло над островом, словно море тепла. Кора елей с невероятной силой источала запах смолы. Чудный день. Среди деревьев в лесу такая тишина, будто вот-вот раздастся голос какого-то сказочного существа. Седые барьеры утесов звучат: они — стыдливое эхо деловито гудящих пчел. Это последний отзвук из глубинной печи земного огня. Такая действительность — словно обетование.
И тут я пережил потрясение. Расскажу вкратце, в чем дело: я услышал, из кучи свободно наваленных сухих еловых веток, биение крыльев крупного насекомого{2}. Я подошел ближе и разглядел стрекозу, которая испуганно порхала внутри этой легко проницаемой решетки. Я не сразу понял, почему стрекоза не ищет свободы, столь легко — казалось бы — достижимой. Движения насекомого делались все более дикими и отчаянными. Оно ударялось головой о землю. И похоже, не узнавало ничего вокруг. Я наклонился и теперь увидел, что муравьи выбрызнули кислоту на большие фасеточные глаза стрекозы; другие уже вгрызлись жвалами в эти же глаза. Я попытался освободить насекомое. Но было поздно. Его уже ослепили, пусть даже и не полностью. Оно, забив крыльями, обрушилось на землю. Я увидел, как из куполообразных глаз выступили крошечные капельки. Стрекоза дышала так бурно, что все ее тело колыхалось. (Я не думал, что дыхание через трахею может быть таким мощным.) Она умерла за минуту — от перенапряжения, от слишком сильного биения сердца или от невообразимой боли. (Я никогда не отрицал, что о жизни насекомых — существ, весьма отличных от меня, с другими органами чувств, другими желаниями и горестями — мало что способен сказать… или вообще ничего. Жадной извивающейся осе можно острым бритвенным лезвием ампутировать всю заднюю часть туловища; она этого даже не заметит, а будет продолжать жрать. Неимоверное количество кузнечиков, пчел, муравьев, мух — это число, напоминающее о фабричном производстве, — как и их сражения, их инстинктивное поведение кажутся выражением скорее чуждого нам интеллекта, нежели субъективных чувств и переживаний. Напрашивается мысль, что их душа является местам, действия только для поверхностных событий. Кажется, что их существование как яйца, их последующее рождение, их работа, их мании, присущее им чувство общности, их войны, их смерть упорядочены очень схематично. Их геройство — исключительно военного толка. Они теряют конечности и при этом, похоже, не страдают. Будучи наполовину раздавленными, они еще умудряются тащить целиком раздавленного — как пищу или добычу. Я часто повторял себе невообразимое: самца скорпиона самка после оплодотворения разрывает на куски и пожирает; у трутня после оплодотворения внутренности оказываются вырванными из тела. Пожирание и превращение в объект пожирания: у насекомых это происходит так часто и в таких жутких формах, что хочется отогнать от себя мысль, какими болями — для которых нет имени — может сопровождаться этот безостановочный процесс всеобщей гибели. Насекомые выглядят как сверкающие машины, которые непрестанно что-то перерезают и перепиливают. Мы готовы поверить эксперименту и признать, что в этом мире убийственного хаоса, где все живые существа носят скелет поверх кожи, боль исключена. Мы снова и снова испытываем такое искушение. И все же… страдание никогда не обрушивается на множество, а только на отдельное существо. Мышь чувствует боль, в этом никто не сомневается. Она совсем беззащитна. Тем не менее ее мучают и пожирают… Наконец, боль пока не получила достаточно точного определения. У стрекозы есть глаза. Она может видеть окружающий мир. Она видит его не так, как человек, лев, птица, лошадь. Но она видит. Она распознает краски. Она как-то воспринимает широкую поверхность воды и чудовищно огромное пространство, наполненное воздухом, куда вторгаются растения и другие предметы. Стрекоза видит мир, свой мир. Ослепить ее — значит отнять у нее этот мир. Это потеря, мучительная потеря. Но стрекоза может потерять не только зрение, а еще и конечности, кровь, содержимое тела, спрятанное под сверкающим панцирем. Известно, что муравьи пожирают стрекоз. Для стрекозы это означает изничтожение. Она пытается сопротивляться. Действительно ли такое сопротивление есть лишь мышечная реакция, обусловленная инстинктами? Правда ли, что стрекоза не чувствует жестокого бича боли? И что биение ее крыльев — не крик? Разве боль лошади не такая же немая? Или — боль рыбы? Разве я не видел, как рыбы в сети живьем пожираются другими рыбами, обгладывающими их до скелета? Разве алчные акулы не выдирают куски жира из тела еще живого кита? А ведь киты не кричат!)