В последние тихие годы я замечал, что мысли Тутайна сделались более беспокойными, жгучими. В одном пункте ему удалось пересилить судьбу: он разделил судьбу и свою телесность с другим человеком: со мной, другом. Это привело к частичному упадку его внутренних сил. Он гордился этим ощущением слабости, которое овладело им. Теперь его восхищало собственное отражение в зеркале, которое показывало исхудавшего человека; на его руках отчетливо проступили вены, а на губах играла улыбка, исполненная нездоровой усталости.
Чем настойчивее Тутайн пытался понять, кем же он был когда-то, тем меньше распознавал правду и действительность своей юности. Он описывал доски над навозной ямой, ветхие сосновые доски, очень подробно. Какого рода запахи они источали; и — что они были теплыми, как печка, когда жаркое солнце светило на них и все их трещинки и поры расширялись. Он смотрел на ползающих по ним насекомых — жуков, многоножек, уховерток, мокриц — и на полчища мух; двигал железные кольца, прикрепленные к каждой из досок. Он однажды видел, как какой-то кучер поднял одну доску и опрокинул в облицованную кирпичом яму ведро с лошадиным навозом. В другой раз в эту темную яму вытряхнули из мокрого мешка утопленных котят. Не исключено, что некоторые еще были живы, потому что конюх взял вилы и принялся тыкать ими в мокрые тела. — Тутайн, как ему теперь кажется, видел раскрывающиеся, будто в зевке, розовато-красные маленькие глотки. — Он тогда подумал, что никогда не сможет совершить такую жестокость. Здесь, лежа на животе, он вел нескончаемые беседы с Георгом. Георг, тоже лежавший на животе, порой придвигался так близко, что его щека соприкасалась со щекой Тутайна; и тогда один из них мог буквально почувствовать, как говорит другой: ощущая легкие толчки в свою щеку. И Тутайн щекотал икру Георга, потому что в носке была дырка и проглядывающий сквозь нее нежный золотистый пух сверкал на солнце. — Здесь же к нему подошла крупная двенадцатилетняя девочка и уселась поверх его промежности. Имя девочки он забыл. Но ее саму все еще отчетливо помнит. На ней было очень много плоти. Он поцеловал ее в выпуклые губы. Может, даже стиснул ей груди. Стиснул или просто увидел глазами, что груди уже налились. Ее хлопчатобумажное платье осталось границей между ними. Он не разговаривал с ней так много, как с Георгом. Скорее всего, она первая с ним заговорила. «Мы поженимся, — сказала она, — мы так подходим друг другу!» Он тоже полагал, что они могли бы образовать пару. Он только удивлялся, что глаза у нее часто воспалены. Кажется, она страдала близорукостью и чрезмерной полнотой. Кто-то рассказывал, что ее мать в прошлом была публичной девкой и что отец забрал свою будущую жену из борделя. После чего новоиспеченная бюргерша будто бы стала такой чистоплотной и работящей, как ни одна другая домохозяйка. Она даже ребенка произвела на свет: эту самую подружку Тутайна, толстое существо женского пола с молодыми грудками, которые он решился потискать или только познал глазами. Он лежал, вытянувшись, на спине, а девочка, широко раздвинув ноги, сидела на его ляжках. Он чувствовал, как тепло ее пышной плоти проникает сквозь его одежду. Она спросила, везде ли он такой красивый, как красиво его лицо. Он не допустил, чтобы ответ на этот вопрос был найден методом срывания покровов. Он лежал на солнце, умиротворенный и лишенный желаний, не чувствуя, что эта девочка уже хочет обрести в нем мужчину. Он только играл в то, что они когда-нибудь поженятся. Она же была готова дожидаться его как своего любимого.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Он видел, что все переживания, о которых он вспоминает, не имеют отношения к убийству — как будто эти незначительные встречи происходили в жизни другого человека. Или как будто сновидение одной-единственной ночи перенесло его в это место, на теплое ложе из потрескавшихся, прогретых солнцем досок. Казалось невозможным вывести совершенное им преступление из этого образа печальной, но ничем не примечательной юности. Какие мысли должен был он передумать, чтобы созреть для своего преступления? — Он для него не созрел, и очень сомнительно, что созреет позже. Сможет ли он когда-нибудь признать: я хотел, я должен был убить Эллену, иначе и быть не могло? Как у забойщика скота, чье призвание заключается в том, чтобы убивать животных, так же и мое призвание заключалось в том, чтобы завершить Элленину жизнь, потому что эта жизнь должна была быть завершена, потому что будущее Эллены, с определенного момента, состояло в том, что у нее больше не будет жизни, а мое будущее — в том, что я сделаюсь преступником. — Он не мог объяснить свое преступление, ссылаясь только на прошлое: это прошлое не было достаточно наполнено. Наверняка он родился для того, чтобы просто жить и не разминуться с тем — самым важным — моментом на борту «Лаис». План такого будущего был по большому счету разработан без его содействия; сам же Тутайн никакой свободной волей не обладал; речь шла о целостном времени, о конечной цели, обо всем, что этому предшествует, о роли Тутайна как убийцы, о заговоре против обычной упорядоченной жизни человеческого сообщества; речь шла о воле некоей вневременной сущности, которая внезапно насылает смертные кары и требует от человечества определенного количества человекоубийц, грабителей, фальшивомонетчиков, обманщиков и воров, предателей и сутенеров, скупцов и расточителей, здоровых и безумцев, производящих потомство мужчин и импотентов — точно так же как она желает видеть столько-то полководцев, государственных деятелей, поэтов, художников, торговцев жареными колбасками, типографских работников и сапожников, рожающих и бесплодных женщин, вообще кишение жизни со свойственными ей простодушием, беспощадностью, попытками самоутверждения, ошибками и заблуждениями. В тот же общий котел эта вневременная сущность добавляет жизнь и умирание животных, а также смерть, являющуюся уделом всех. Ей, этой вневременной сущности, жизненный путь каждого отдельного существа представляется как умеренно длинный штрих, соединяющий начало с моментом гибели и сравнимый со звуком, который можно пропеть на одном дыхании.
«Сравнимый с коричневым знаком на белой березовой коре, Аниас…»
Когда дело доходило до того, что Тутайн, как ему казалось, начинал различать будущее — в виде простирающегося перед ним ландшафта, — он поднимался на ноги, убивал несколько мух или какое-то другое докучливое насекомое.
«Если мне удалось прихлопнуть муху, — говорил он, — значит, для нее пришел срок оказаться вне времени. Я только инструмент, а Кто-то предвидел все это с незапамятных пор».
«Я умру раньше тебя, Аниас, даже не сомневайся, потому что иначе я бы умер одновременно с тобой, а такого быть не должно. Короткий отрезок пути мне придется пройти одному. Но уже не в качестве живущего».
Свою жизнь до грехопадения Тутайн пытался представить как что-то малозначимое: тогда он будто бы пребывал в тени самого себя, каким он стал позже, каким ему предстояло стать.
«Ты тоже попался в ловушку, Аниас, — однажды сказал он. — Я понял это еще в первые дни нашего знакомства: когда ты попытался убежать от меня, но не смог. Ты поцеловал ту девочку, Мими, которая потом умерла от дифтерита. Она, может быть, умерла только ради тебя, как и все те животные и растения, что служили тебе пищей. Позже ты проявлял нежность к Конраду, а также к этому сомалийскому мальчику, если я правильно помню; еще позже ты стал возлюбленным или женихом Эллены, которой предстояло погибнуть от руки убийцы. А еще позже в твоей жизни появился этот самый убийца, с каштановыми волосами и темными глазами, которые ты, правда, забыл, но не забыл их любить. И потом ты уже не мог выбраться из силка. Не мог не быть скованным одной цепью со мной. Поверь мне: этой вневременной сущности было важно, чтобы я прыгнул на тебя и запустил в тебя свои когти. Ты спросишь: почему это было важно? Что ж, каждый вправе задавать такие вопросы. Богу — я не говорю, что я в Него верю, — все равно, убиваешь ли ты человека или лошадь. И рак, и паук важны Ему не меньше — или, по крайней мере, не меньше важна жаба с ее красивыми золотыми глазами. — Ему важны даже чудища из морских глубин. И тем не менее наши внутренности переваривают коров, овец, свиней, уток, гусей. Мы все запятнаны кровью. Люди, в большинстве, этого не знают или предпочитают об этом не думать. Однако я постоянно об этом думаю, потому что я был воспитан так, чтобы считать смертельный удар, нанесенный человеку, убийством особого рода, чем-то чрезвычайным, что позволительно только во время войны, или позволительно государству и полицейским по отношению к преступникам… или индивиду в порядке самообороны: короче говоря, вплетено в сеть законов. — Моя душа, возможно, была создана такой, что она любила полных, с цветущей плотью, девочек. Такова была жизненная цель моего маленького „я“: стать часовщиком, вновь и вновь брюхатить дородную супругу. Мои чресла созданы по такой модели… Я хочу сказать, что это цель великая и благая, угодная Богу и людям. — Только мне не дано было ее осуществить. Мне предстояло подвергнуться полной переделке. Научиться быть заговорщиком: узнать, каковы на вкус неестественное и та любовь, которая не выпадает человеку как бы сама собой, вместе с конкретными чувственными ощущениями… но за которую приходится дорого платить. — Порой мне кажется, что я не причинил тебе вреда. В твоей душе оставалось много непроясненного. Это относится даже к твоей любви. Я, конечно, не сомневаюсь в твоем предназначении: стать великим композитором; но для этого, наверное, был нужен и я, как своего рода погоняла. (Я всякий раз, когда он хвалил мой талант, не мог не чувствовать удовольствия.) Не в моей личности тут дело; скорее — в беде, которая мне сопутствовала; и в одиночестве, которое стало для нас плащом, которое нас укрывало. — Я не говорю, что то, как все это получилось, было хорошо. Я лишь хочу сказать, что по-другому быть не могло, после того как оно вообще обнаружилось. — Что мне позволили одолеть ангела, смешать под кожей нашу с тобой кровь — так что в моих венах теперь течет и благородный сок, что я теперь не просто сын прислуги, ставший убийцей, но еще и потомок некоего часовщика, разделивший свою вину и свое дурное происхождение с другом: этим я обязан тебе. И это слаще любой любви к девушке. Нетленнее». —