Борьба мешала быть поэтом, Поэт мешал мне быть борцом.
А у нас эта проблема разрешена иначе.
Ему понравилось некрасовское. Он даже это записал и говорил, что у нас в СССР эта проблема стоит действительно иначе, а что он, Жид, живет в капиталистическом обществе, примкнул к революции. Проблема здесь так же, как стояла в России времен Некрасова.
Мое указание на то, что отказ его усиливает реакционные элементы и что в организацию следует идти даже в том случае, если пребывание в ней до некоторой степени ограничивает творческие силы. Конечно, в том случае, если сама организация и ее работа имеет большее значение, чем творчество отдельного, хотя бы самого талантливого художника и мыслителя. Жид тут стал колебаться. Я уверен, что если с ним поговорить еще, он сдастся. Он просто тяжелый человек. Чтобы говорить с ним, надо пуд соли съесть.
В разговоре он сел ко мне поближе, сказав, что это чтобы компенсировать его отдаленность, несогласие со мной.
Сидел у него часа полтора.
Простились хорошо.
На другой день видел его в ресторане с дельцами. Должно быть, говорил о своей пьесе. Он страшно склонен к знанию языков. Немного знает русский. Настолько, что вместе с кем-то, кто хорошо знает русский, перевел Пушкина «Пиковую даму». Редактировал ее, опираясь на русский текст.
Хочет ехать весной в СССР, но не как турист и не для чествований как писатель, а чтобы сначала месяца два в Ленинграде или Москве поработать над новой вещью, а потом отдыхать в Крыму.
Интересно также мое свидание с Эррио[112]. Это — бес. Фавн. Огромный, наполненный виноградным соком, музыкой и грехами. Сколько греха в его улыбке, и в его огромной широкой лапе! Он протянул ее мне, едва открыв двери и заулыбался бесовской улыбкой темно-зеленых глаз. Их разрез таков, что внешние концы чуть-чуть опущены (как раз обратное монгольским глазам А. Жида). Эррио прост, толст, любит бить по плечу, хватать за руки.
Откровенно хвалит свой Лион и архитектуру тамошнюю. Предлагает приглашать архитекторов. Я сказал ему, что хотел бы пригласить Равеля. Эррио обрадовался и осведомился у меня, слышал я «Болеро» Равеля? Начал в кабинете (дело происходило в Министерстве морской торговли) громко напевать. Я спросил его о госпоже журналистке, о предлагаемой ею организации «Дома наций». Эррио ответил: «Это птичка, ее предложения совершенно несерьезны. Я ее уважаю, она милая дама, но птичка».
Я выразил свое полное согласие. Она говорила мне, что предсказала Лавалю[113] франц. — советское сближение и что теперь она предсказывает ему франко-итальянское. Гордится тем, что они вместе с сенатором «создали» Чехословакию. Когда, сидя с ней за ужином и видя, что она ищет карандаш или ручку, чтобы что-то записать, я предложил ей свое стило зеленого цвета, она сказала:
— Нет, нет, я ничего зеленого в руки не беру. Это приносит несчастье.
— А цветы, листья, стебельки? — спросил я.
— Ну, это другое дело, это произведения природы, а все зеленое, что произведено руками человека, приносит зло.
И это в Париже в 20-м веке! Эррио прав.
Эррио начал говорить об устройстве в Москве выставки французской живописи и тут же сообщил мне:
— Только что перед Вами был у меня французский художник. Я купил у него картину. Прекрасная. Убитая, умирающая женщина… На груди у нее ребенок. Ах, как сделано, исключительно! Картина вот там, у меня за стеной.
Эррио настаивал, чтобы я ехал в Лион. Были и другие интересные разговоры с не менее интересными людьми, но менее известными, например с благородным и симпатичнейшим сенатором и министром. Высокий, худой, с бородой, усами — совершенно будто бы сорвался с иллюстраций к рассказам Мопассана, он развертывал передо мною благородные идеалы создания Международного университетского городка и международной библиотеки по истории общественных движений с 1914 г. (начала войны), говорил об организации международной библиотеки по истории искусства и т. п. Все в интернациональном масштабе. Благородно говорил о трудностях выбранного пути и улыбался с надеждой преодолеть эти трудности.
Так проходили мои дни в большой занятости до 25.12.34 г.
Очень поддержала меня доченька Наташа. Она прислала хорошее письмо, даже два — прекрасные, полные любви и искренности.
Так как же, лучше взять ориентацию на детей?
Надо все-таки покончить так или иначе с неустройством семейной жизни.
26 декабря
Еще один день канул в невозвратное. Завтра еду к Ромэну Роллану.
27 декабря
Визы швейцарцы не дали. Т. е. обещали, но дней через десять.
Утром удирал от шпиков и вывернулся из их кольца с большой ловкостью. Пил кофе почти за городом.
Рубакин увез к себе завтракать. Он представляет собою доброе сердце и жадную руку.
На обед на столе заяц едва ободранный, напоминающий живого зайца, в несчастье удирающего от смерти задницей вверх. Потом у него будут отрезать лапки. Я решительно не мог есть несчастное животное. Как это любят и могут люди есть, когда животное еще не потеряло свою живую животную форму!
Потом об этом долго думал.
В посольстве все писали приглашения, я помогал.
Возвратился домой усталый. Жаль, что опять не работал в литературе. Завтра утром!
1935 год
7 января
Пишу вечером на вилле у очаровательного Ромэна Роллана.
Приехал вчера. Встретила его жена — Кудашева, она русская.
Горы, покрытые лесом и снегом. Женевское озеро. Солнце. В вилле запах книг и земли из сада. Спал хорошо.
Разговоры с этим большим человеком задвигали меня всего. Все сдвинулось с места. Хочется работать так, как поет птица, т. е. — как он.
Человек неисчерпаемого благородства. Лицо его все в сиянии. Глаза светлые, большие, исключительной доброты. Брови сосульками по краям, свисают вниз. У него даже в улыбке много мысли. Прост. Нет, я никогда еще так сильно не вдыхал атмосферу работы мысли и литературы, как здесь у него. Этот великий художник, спаянный в одном человеке с мыслителем, живет так, как будто направляет всего себя, всю свою мысль и художественное мастерство вперед, независимо от тела. Он работает, работает много. Но работу свою не выдает.