Размышляя о странном послании, я распечатала конверт и вытащила исписанный ровным, мелким почерком листочек:
«Милая моя, дорогая моя доченька Олесенька! Пишет тебе тетка Таня из 18-й квартиры. Ты, наверное, и не помнишь меня, а вот пса моего окаянного, что вечно пугал тебя, может, и упомнишь — Сенька его кликали. Так вот, я хозяйка его, тетя Таня, да уж баба Таня скорее для тебя».
Я вспомнила и выгнула бровь от удивления: дородная седая женщина вечно шугала детвору, и мне от нее доставалось, бывало. Но больше всего я боялась ее пучеглазую, тонконогую собачку размером с кошку. Эта тяфкалка производила обманчивое впечатление невинно-трогательного создания и очень любила сладкое. Как-то, увидев, как он выпрашивает у меня конфету, поджимая то одну ножку, то другую, тетя Таня сказала:
— Дай ему, если не жалко.
Мне было не жалко, я дала. Но Сенька не рассчитал размер конфеты и своей пасти и сомкнул челюсти на моих пальцах.
Воспоминание утвердилось маленьким, еле заметным шрамиком на пальце. С тех пор Сеньку я боялась, тетю Таню ассоциировала с хозяйкой людоеда и не жаловала, впрочем, насколько помню, и она меня тоже.
Странно, что это ей вздумалось мне писать?
Сердце отчего-то тревожно забилось.
«Может, и не права я, старая, но как подумаю где ты, да как, и ничего не знаешь, так сердце кровью обливается. И вот решилась тебе написать…»
Я расстегнула ворот кофты: почему же так душно?
«Крепись, доченька, мамка твоя и отец, царствие им небесное…»
Нет!!
Я откинула письмо. По спине мурашками холод, и ничего не хочется, кроме одного — повернуть время вспять хотя бы на пять минут и не получать, не видеть этого письма!
Я потерла висок, не спуская взгляда с листка бумаги. Пальцы дрожали, и в горле стало сухо.
И все-таки я протянула руку и взяла лист: что же там старая маразматичка выдумала?
«… дом наш в аккурат по вашей квартире разлом дал и осел, только по краям по подъезду и осталось. Кому повезло — выскочить успели либо дома вовсе не было, а твои…»
Бред, чушь.
Неправда. Какой дом? Как осел?
«Говорят, какие-то воды фундамент размыли или чего там, я уж не поняла, только все уж едино усопшим-то»…
Я скомкала лист, словно именно он был причиной беды, а потом встала и пошла, не зная куда, лишь бы сбежать от этих дурных вестей, и не замечала, что продолжаю сжимать письмо в кулаке.
Вышла на улицу и взглядом обвела модули, БТРы, камни, скалы: что я здесь делаю? Где деревья? Липы, березы, тополя? Где мой дом? Мама?.. Где мама?.. Отец?..
Я шагала, не зная куда, и не видела растерянных, озабоченных взглядов парней, Ягоду, застывшего с папиросой на полпути ко рту. Я искала родителей, до крика, до воя не желая верить, что не найду, что их уже нет. Я не плакала, лишь кривилась, ненавидя туман перед глазами, эту коричневую землю, горы, модули. Мне хотелось сбежать, вырваться за укрепзону, посты — в горы. В итоге наткнулась на БТР и стояла, тупо разглядывая машину. Сота, рядовой Сотников, выглянул из-за другого борта, силясь понять, что я изучаю.
— Эй, сестренка, — помахал рукой перед глазами. — Очнись. Ты чего? Заболела?
Сколько участия в голосе, будь оно неладно!
Меня развернули чьи-то руки: Сашка.
— Лесь, мы картошку достали.
— Картошку?
Он издевается? Какая картошка? Где? И почему он смотрит на меня с сочувствием?!
Меня заколотило. Я замахнулась кулаком, в котором намертво был зажат проклятущий листок, но не могла же я ударить своего брата, пусть он и кощунствовал, говоря о какой-то картошке, когда моя мама…
Мою руку перехватили, крепко сжав у запястья, забрали письмо, и я поняла, что меня отвлекали. Это разозлило, воспринялось как предательство, и слезы сами собой брызнули из глаз:
— Как вы можете? — прошептала я и поняла, что сейчас закричу.
Сота читал письмо. Рядом стоял Ягода, заглядывая ему через плечо. Как они могут читать чужие письма? Я качнулась к ним, желая забрать его, но Сашка прижал меня к брони:
— Тихо, сестренка.
Предатели! Я оттолкнула его и побежала прочь, захлебываясь слезами. Запнулась о камень и шлепнулась на коричневую землю. Больно, почему же так больно…
— Мама?! — прошептала, с трудом поднимаясь. — Мамочка, папочка, мама…
Чьи-то руки бережно подняли меня:
— Оставьте меня в покое, оставьте меня, — хрипела я, не понимая, что передо мной Павлик. Он молчал, не успокаивал, не сожалел, с каменным лицом смотрел перед собой и нес меня куда-то.
— Олеся! — всхлипнула Вика. Рапсодия лишь вздохнула.
— Помогите ей, — приказал Шлыков, опуская меня на скамейку, и ушел.
Рапсодия умеет успокаивать. Ее мягкий голос проникает в каждый уголок сознания, как шприц, глубоко в вену.
— Я не буду спать…
— Нет, конечно, нет…
— Почему так? За что?
— Олеся, — всхлипнула Виктория.
— Люди умирают, — со вздохом заметила Рапсодия. — И мы когда-нибудь тоже умрем…
Мысль показалась мне возмутительной, но своевременной.
— А ты будешь жить долго и счастливо.
— Но без отца и матери…
— Они будут с тобой, всегда будут с тобой.
Я посмотрела на Барсукова. Он, как обычно, курил, держа пинцетом сигарету, и щурился от дыма. В его глазах тлело сочувствие и несогласие со словами Рапсодии:
— Не морочьте голову девочке, Вера Ивановна.
— Виктор Федорович, идите курить на улицу.
— У нее больше никого нет, — тихо прошептала Вика, с несчастным видом глядя на меня.
— А вот это неправда, греза моя. У нее есть ты, мы.
Я переводила взгляд с подруги на врача, с врача на Рапсодию, с Рапсодии на Вику и силилась понять, почему они говорят обо мне, не замечая меня, как могут говорить о том, чего не знают, о тех, кого не видели в глаза — моих родителей. Но я не встревала в разговор, я сживалась с горем. К камню, что лег на душу после обстрела колонны, прибавился еще один, и она отяжелела, не могла больше парить над этим миром, отдаваться иллюзиям.
К ночи я покинула медпункт. Шла к модулю, надеясь увидеть Павла, но его нигде не было. Зато я заметила группу ребят: Сашка, Федул, Ягода и Ригель с незнакомым мне парнишкой сидели и курили. Я подошла и нависла над ними.
— Исчезни, — буркнул Сашка пацану. Тот послушно скрылся в темноте, уступая мне место на камне.
— Дай сигарету, — попросила я у Чендрякова. Тот моргнул, испытывающе глядя на меня, и кивнул товарищу: