— Нет, нет! Ты будешь рассказывать. Про меня нечего разговаривать. Пошли. — Я взяла его ладонь, обнимавшую мой затылок, подняла его с тахты, и мы пошли к карте полушарий.
— Что это за кабалистические знаки? — Мемос показал на красные и синие линии.
Я объяснила. Он достал авторучку и прочертил неровную дорожку из Афин до Москвы. На полях написал: «Арбат — Бубулинас. Я люблю тебя. М.»
Наверное, именно с этих минут моя комната утратила свою безликость. Ведь теперь вещи приобрели свою единственность и неповторимость: не было в Москве другой географической карты, отмеченной его почерком, и не существовало тахты и кресла, которые пришли в великое противостояние оттого, что мы сидели друг против друга и пальцы Мемоса, как в воду, были погружены в мои волосы.
Дверь в комнату с прерывистым кряхтеньем распахнулась, и ввалился Кирка. Закрыв глаза, шаря перед собой вытянутыми руками, он добрался до тахты и, сделав отличный каскад на спину, рухнул.
Он слабо простонал:
— Пить! И если можно… есть!
Ну я подыграла, конечно:
— Что с вами, дитя мое?
Он беспомощно уронил голову к плечу и прошелестел:
— Незнакомые, но милые лица склонились над юношей. «Где я?» — еле слышно произнес герой.
Я продолжала:
— Не волнуйтесь, вы среди друзей. Поднимите голову. Чашка крепкого бульона подкрепит вас.
Кирилл простонал:
— Лучше две пачки пельменей, добрая леди.
Мемос, конечно, не понимал ни слова, но наш тон не оставил сомнений по поводу сцены. Мемос деловито вставил:
— Бедняга, видимо, вырвался из рук преследователей.
Только тут Кирка понял, что я в комнате не одна. Покраснев, он метнулся с тахты.
— Знакомься, это Мемос, — сказала я.
Мемос пожал Киркину руку, назвался «Янидис» и спросил его:
— Вы говорите по-английски?
— Да, то есть немного… — Кирка знал язык довольно прилично, однако разговаривать стеснялся.
— Говорит он неважно, но все понимает, — сказала я. — И про тебя все знает. Я привыкла ему все рассказывать.
— Все? — переспросил Мемос.
Кирка ответил за меня, как-то по-взрослому ответил:
— Все. И я рад, что наконец вижу вас. — Он поискал слова: — Я мечтал познакомиться с вами.
— Вот и я мечтал. — Мемос обнял Кирку за плечи.
Тот покраснел еще гуще.
— Вы напрасно смеетесь. Я правда мечтал.
Русской скороговоркой Кирка пробубнил мне:
— Ма, ну я пойду. Я помешал, наверное.
Мне очень хотелось провести этот последний вечер вдвоем с Мемосом. Я никому не желала подарить ни его жеста, ни звука голоса, я не могла делить его ни с кем. Пока в ожидании его прихода я металась по комнате, переставляя книги на стеллаже, я уже сто раз пережила этот вечер, придумала миллион слов за себя и за него. Хотела только безраздельного владения этим вечером. И все-таки я сказала Кирке:
— Нет, не уходи. Мемос будет рассказывать про свою жизнь. Нам обоим будет рассказывать. Садись.
Теперь, когда по вечерам мою комнату наполняет голос Мемоса, чуть глуховатый, изъеденный никотинным кашлем и годами молчания в одиночке, я всякий раз благодарю минуту, в которую мне пришла мысль включить магнитофон. Мемос не заметил. А Кирка заметил и понял. Он даже умудрился, не привлекая внимания, менять кассеты, когда кончалась пленка.
Господи, что бы я делала без этого голоса сейчас? Но теперь он со мной, и я могу прожить с Мемосом его жизнь столько раз, сколько захочу. И Кирка может. Нам обоим это важно, важно по-разному.
В этот последний вечер мы с Мемосом не были вдвоем. А я ни разу не пожалела об этом — ни тогда, ни после. То, что Кирке из рук в руки была вручена жизнь, которой он мог следовать, наверное, драгоценнее минут женского счастья, отнятых у меня.
Мемос начал:
— Когда мы вылезали через пролом в стене…
ПИСЬМО
«Дорогой! Я уже писала тебе, что была в Гегарте. Да, нужны были два года, чтобы я отважилась на поездку в Армению, открывшую мне суть стертого и непознаваемого понятия «счастье».
Наверное, нет более примелькавшихся слов, чем «счастье» и «любовь». И, наверное, нет более употребляемой сентенции, о том, что для каждого человека она — впервые на земле. Ведь, действительно, невозможно вообразить, что свершившееся с тобой могло быть пережито, даже похоже на то, что с кем-то уже происходило, кем-то ощущалось.
Опыт познаваемого мыслью в науках и знаниях, опыт «шестого чувства» в наслаждениях искусством — передаваем. Опыт открывателей и мыслителей — достояние стремящихся к овладению им.
Любовь не знает опыта поколений. Не знает множественности, кальки. Всегда думаешь: «А ведь то-то и то-то не происходило ни с кем. Откуда им знать, как это было со мной».
Любви нельзя научить. Все прекрасные книги и строфы только подпускают тебя к чувствованиям авторов или героев, только великодушно разрешают созерцать и сопереживать. Пусть даже вскрикнешь: «Это же — я, это — со мной!». Или попытаешься повторить в своем поведении поступок героя. Ты не сможешь стать им, в лучшем случае сумеешь лишь подражать. Но никогда твоя судьба, твои чувства не отразятся точно в зеркале книжной страницы.
Книги, у которых стоит учиться, вовсе не «зеркало жизни». Это школьные училки внушают обществу трюизм, насчет реалистической зеркальности. Какую жизнь отражают страницы Гёте, Пруста или Фолкнера? Строки Пушкина или Гомера? Бытие, в котором жизнь — лишь материал. Не слепки — создания новой субстанции, лишь отчасти схожей с жизнью.
Потому и наше обманчивое сходство мало что значит.
Можно восхищаться или негодовать по поводу какой-то выписанной любви, но научиться — нет. И счастью обучить нельзя.
Господи, хоть бы кто-нибудь выучил меня быть счастливой!
Я была в Гегарте, я была в Ереване, я путешествовала по Армении.
Теперь я узнала, что плоское блюдо центральной площади обрамляют здания, похожие на нарядные настольные часы.
Когда-то эти часы вели отсчет времени, и время принадлежало нам. Часам было поручено пробить сигнал прощания с Ереваном. Не утробный же голос репродуктора: «Самолет, вылетающий рейсом Ереван — Москва…» мог принять на себя эту обязанность! Это провозгласили каменные настольные часы с Ереванской площади. Иначе отчего бы у меня так заболело сердце?
Теперь здания, обнимающие площадь, служили своему прямому назначению. Они перестали быть часами. Сохранилось только внешнее сходство.
Ты замечал, дорогой, как обстоятельства выхолащивают суть предметов, сберегая только их оболочки? Что, скажем, дом, в котором обитает твоя Любовь, лишь похож на дом ее былого обитания? Воспоминания, увы, всего лишь воспоминания. В них может жить грусть, но они никогда не обладают мистической силой живого присутствия.