— О чем вы? О чем?! — возмутилась Гертруда Васильевна. — Он угрожал, что ударит меня!
— Геннадий, ты сделал это под угрозой побоев?! — горестно закричала Надежда Клавдиевна.
«Бить? — встрепенулись придремавшие старые настенные часы. — Уже пора? Проспали что ли?»
«Все проспали, все! — подтвердил из серванта набор из шести вилок. — И как бил, и как насиловал!»
«Мужики, не держите меня, все одно я ей накостыляю!» — орал костыль.
Часы ударились бить и невпопад отсчитывать: «Бом-м! Раз!»
Все вздрогнули и посмотрели на свои часы.
— Девятнадцать сорок две, — отметила Гертруда Васильевна.
— Семь сорок, — пробормотала Мария Семеновна.
— Без двадцати восемь уже, — заволновалась Надежда Клавдиевна, вспомнив о не сваренном вермишелевом супе.
«Бом-м! Два! Бом-м! Три!» — горланили часы.
— Мама, папа здесь ни при чем, — умоляюще произнесла Люба. — Он ничего плохого Гертруде Васильевне не сделала. Это все я! Я позвонила в отдел культуры, рассказать, что к годовщине октябрьской революции в нашей школе состоится спектакль, литературно-музыкальная композиция «Елка 7 ноября в Сокольниках». Это я сама придумала. И хотела исполнить роль Ленина. Как он приходит к детям на утренник. А наши ребята как бы дают перед ним концерт художественной самодеятельности.
«Бом-м! Девять!» — драли глотку часы.
«Накостыляю!» — надрывался костыль. Второй своей конечности он лишился на железной дороге по пьяной лавочке. Но всем заявлял, что получил инвалидность на производстве. По какой нужде Геннадий Павлович принес костыль Любе, теперь никто уже и не помнил. Выпив, костыль любил скандалить за справедливость.
«Не дер-р-ржите меня!» — вновь заорал костыль и упал поперек порога, где и затих.
— Любушка, — вздохнула Надежда Клавдиевна. — Как же ты можешь исполнять роль Владимира Ильича? Ведь у него была лысинка, а у тебя вон какая коса!
Гертруда Васильевна с паровозным гудком втянула носом воздух.
— Вы полагаете, Надежда Клавдиевна, что это единственное препятствие? — раздельно проговорила она.
— Ну бороду-то можно наклеить, — предположила Надежда Клавдиевна.
— Вы полагаете, — еще более раздельно спросила Гертруда Васильевна, — что ленинизм шагает по планете в инвалидной коляске?
«Бом-м! Одиннадцать!» — гаркнули часы.
— Вождь мирового пролетариата — с параличом? — возмутилась Мария Семеновна.
Часы вздрогнули.
«Тьфу! Бом-м! Сбила! Это какой раз-то? Двенадцатый?»
«Нет-нет! — встрял из серванта набор из шести вилок. — Шестой!»
«Тьфу! Бом-м! Шесть!»
«Да прекратите же бить! — страдальчески воскликнул пустой хрустальный графин. — Без вас голова трещит».
«Тебя я не спросил! Бом-м! Семь! Мое дело вдарять. Двадцать раз вдарю, потом еще сорок два раза».
«Сорок пять, — уточнил настенный календарь. — Ваши стрелки показывают уже двадцать часов сорок пять минут».
— Ленин на инвалидной коляске! — затрясла головой Гертруда Васильевна. — Гнусные измышления.
«Это почему же» — вскипела коляска.
— И что же ты, Зефирова, собираешься делать на сцене в образе Владимира Ильича? Держать речь «Детская болезнь левизны в коммунизме»?
— Нет, зачем о болезнях? Я жаловаться не привыкла. На балалайке буду играть.
«Ленин, кстати, любил прямо с колес выступать», — не унималась коляска.
— Люба прекрасно владеет балалайкой и гармонью, — радостно подтвердила Надежда Клавдиевна. — Геннадий Павлович ее научил.
— Чему может научить Геннадий Павлович, я предполагаю, — отчеканила Гертруда Васильевна.
— Гена, все ж таки я не понимаю, что произошло между тобой и товарищем Гертрудой Васильевной? — потребовала отчета Надежда Клавдиевна.
— Надежда, не надейся! Ни-че-го! — рассердился Геннадий Павлович.
— И что же, по-вашему, Ленин будет исполнять на балалайке? — зловеще спросила Гертруда Васильевна. — И почему на балалайке? Почему не на бубне?
«Бом-м! Двадцать! Ети мать! Бом-м! Двадцать и один!» — надрывались часы.
— Ты уж, Люба, действительно… Может, вообще Владимир Ильич у тебя на ударных барабанить будет? — укоризненно проговорила Мария Семеновна.
— Да-а, Зефирова, тебя послушаешь, так Октябрьскую революцию хиппи какой-то совершал, — возмутилась Гертруда Васильевна. — Ну все, хватит! Мы с Марией Семеновной достаточно наслушались этой ленинской ахинеи. Теперь тебя, Зефирова, будут слушать в райкоме комсомола.
— А чем вас, почтеннейшая Гертруда Васильевна, собственно говоря, не устраивает балалайка, яркий пример народного творчества? — взвился Геннадий Павлович. — Что вы имеет против народности искусства? Или вас привлекают буржуазные его формы? Рок-оперы? Комедии абсурда?
«Бом-м! Японский городовой! Двадцать шестнадцать!»
— Рок-комедии? — Гертруда Васильевна задохнулась. — Меня?!
— Да, вас! — горячился Геннадий Павлович. — Народность искусства, это, между прочим, особая эстетическая категория. И Ленин, в отличие от вас, понимал, что балалайка — это не трень-брень!
— Вы подобрали удивительно верное определение! — саркастически вскрикнула Гертруда Васильевна. — Трень-брень!
— Нет, Ленин понимал, это — форма непосредственного участия народа в художественном творчестве. Балалайка — это степень соответствия искусства эстетическим вкусам и потребностям широких народных масс. Широких!
— Мне все же непонятно, что именно широко исполнит ваша дочь на этой вашей балалайке, находясь в образе вождя? Аппассионату, может быть?
— Нет, апассионату Любочке пока не осилить, — робко произнесла Надежда Клавдиевна.
— Тогда что? В красной армии штыки чай найдутся, без тебя большевики, я извиняюсь, обойдутся? — саркастически вопросила Гертруда Васильевна.
— Зачем же утрировать духовную жизнь народа? — горячился Геннадий Павлович. — Есть полюбившиеся трудящимся произведения, созданные профессиональными композиторами. Ленин, кстати, любил «Коробейников» на стихи Некрасова. Может быть, вам и Некрасов чужд?
— Нет, Некрасов мне близок.
— Тогда к чему весь этот разговор?
«Бом-м! Двадцать тридцать один пропади все пропадом!» — молотили часы.
«Да замолчите же! — хором завопили рюмки. — Что вы заладили: бом-бом!»
«Любушка, — запричитала коляска. — Наплюнь ты на этого Ленина! Вот он тебе сдался! Гляди, крику сколько! Уж присралось Гертруде этой «Елку 7 ноября в Сокольниках» ставить. Мало ли других каких хороших сказок? «По щучьему велению», например. Я буду печкой, а ты Емелей. Выезжает печь, а на ней Ленин лежит. Тьфу, Емеля. Или еще хорошая сказка: «Емеля и печник».