Едва не упала, круто развернувшись на разбитой дороге, и резво зашагала к автобусной остановке. Володя долго провожал ее взглядом, довольно улыбаясь. Эх, Витька-Витька! Дурак. Все оказалось так просто. И на кой черт тебе эта истеричная малолетка понадобилась? Когда рядом — Ирина. Серьезная, спокойная. Родная…
Видимо, это конец. И впрямь придется разводиться. На что надеялась, спрашивается?
Зачем, ну зачем он вернулся? Ира ведь уже смирилась с мыслью о разводе, уже считала ее единственно правильной. Но Виктор вернулся. К ней, к Аришке. Вернулся неуловимо изменившимся, другим человеком. Не изменившимся — одумавшимся! Осознавшим некорректность своего поведения в семье и за ее пределами, недопустимость двойной жизни. Попробовав жить без них, понял — с ними лучше.
Действительно изменился. Не только внешне. Хотя о чем она? Внешне он как раз нисколько не изменился, разве что взгляд, движения. Даже как будто голос стал чуть-чуть другой — видать, совсем несладко неделю прожил. Но самое главное — в корне изменился он сам, его отношение к жене и дочери, к дому, к миру.
Потерял работу — не беда, прорвутся, лишь бы вместе. Ирина готова была начать все сначала, простить прошлые обиды. Но не успела нарадоваться полному и, казалось бы, безоговорочному перевоплощению мужа, как на смену старым обидам пришли новые. И что, опять все прощать, терпеть, делать вид, что ничего страшного не происходит?
Ничего страшного, что муж возвращается с метками чужой женщины. Ничего страшного, что пропадает на целую неделю. Ничего страшного, что по вечерам любовница стучится в дом, нимало не смущаясь присутствием жены и ребенка.
Как же не страшно, когда страшно?! До дрожи в желудке, до обморока, до тошноты. И нет сил сдержаться, не закатить истерику на глазах перепуганного ребенка. И, невзирая на отсутствие сил, все-таки сдерживаться, старательно изображая, что ничего особенного не произошло, почти спокойно продолжать кормить Аришку, самой есть безвкусный от горечи жизни аппетитный на вид плов, приготовленный руками изменника. Разве могут одни и те же руки заботливо готовить ужин жене и ребенку и ласкать постороннюю женщину?!
Ирину разрывали два противоположных желания. Хотелось плюнуть в лицо лжецу и развратнику, быстренько посбрасывать нехитрые пожитки в сумки да чемоданы, одеть Аришку потеплее и уйти в ночь, в холодную осеннюю ночь. И в то же время хотелось побежать за Виктором на улицу, вцепиться в него и молить о любви. Выколупать из этого юного личика, из слоя штукатурки вульгарно-наивные глазки, расцарапать отвратительно-смазливую физиономию, чтобы муж больше никогда в жизни не пожелал увидеть маленькую дрянь. Насильно увести его в дом: "Мой, мой, никому не отдам!"
Что делать, как поступить, как вести себя, когда он вернется в дом? Сделать вид, что ничего не случилось — прохожая ошиблась адресом? Или закатить настоящий скандал с битьем посуды, продемонстрировать, наконец, что она — не бесчувственный кол, не стержень солнечных часов, бесстрастно отсчитывающий время, плавно ускользающее в прошлое. Не загонять боль глубоко внутрь себя, а выпустить ее наружу, завыть в голос, как древняя деревенская старуха. Впрочем, древней старухе уже, наверное, не до страстей, не до воя — ее чувства, должно быть, так же древни, как она сама. Но ее-то, Ирины чувства, молоды, свежи, ранимы! Может она хоть раз в жизни позволить себе проявить их в полную силу?!
Нет, не может. Не имеет права. Прежде всего она мать, и только потом — женщина. А значит, в первую очередь должна заботиться о благополучии дочери. Какое впечатление произведет на Аришку ее истерика? Наверняка неблагоприятное, мягко говоря. А уход из теплого, натопленного "заботливым" отцом дома в холодную ночь пойдет ей на пользу? Тоже нет. Значит, снова терпеть, снова молчать?! Снова изображать из себя бесчувственную ледяную статую? А если хочется упасть на колени и умолять, умолять, умолять: "Люби меня, милый, чем я тебе плоха?" Что делать, когда зубы скрипят от ненависти, а сердце разрывается от любви?..
В сенях Володя остановился. Снял было телогрейку, и вновь набросил на плечи — ноги не несли в дом, не было сил встретиться с Ириным взглядом. Присел на скамейку, протянувшуюся вдоль стены. Когда-то она практически вся была заставлена старыми кастрюлями, какими-то пыльными коробками, которые, по словам мамы, почему-то ни в коем случае не следовало выбрасывать — в хозяйстве все сгодится. Теперь же скамейка была девственно чиста: ни газетки, ни обувной щетки, ни корзины с яблоками. Нынешняя хозяйка кое в чем управлялась с хозяйством куда справнее, чем их с Витькой мать. Зато у той, в отличие от Ирины, холодильник и погреб всегда были полны.
За последние несколько дней вокруг него произошла масса событий, в жизни Владимира появились новые люди. Ему не мешало бы обдумать свое отношение и к событиям, и к людям. И в первую очередь нужно было подумать о том, что произошло только что. Нужно было сообразить, что сказать Ирине, понять, как самому относится к безымянной любовнице: правильно ли он поступил с нею? А вдруг она все-таки беременна, а он так грубо обошелся с матерью будущего племянника?
Но мыслей в голове не было. Он просто сидел и разглядывал стену напротив. Обшитая деревом, тысячу раз перекрашенная, она словно бы гипнотизировала его своими трещинками и сколами. Пытаясь припомнить, была ли здесь эта выбоинка раньше, Владимир словно бы окунался в прошлое, когда они с Витькой были совсем маленькими и чувствовали себя одним человеком, раздвоившимся при помощи какого-то очень хитрого фокуса. Они с ним так часто менялись ролями, так вживались в образы друг друга, что порой и сами не могли вспомнить, кто есть кто. Вернее, себя-то они помнили, а вот кто из них совершил одну каверзу, кто другую — бывало, и путали. Вовка ли ткнулся ногой в новом кеде в костерок, и напрочь его сжег, Витькины ли штаны покрылись пятнами непонятного происхождения после очередного похода в ближайший овраг? Кто из них потерял портфель, в котором по странному стечению обстоятельств оказались дневники обоих братьев? Кто стащил червонец из пол-литровой банки, в которой мать держала деньги на хозяйственные нужды? Кто потратил этот червонец на глупые циферки, которыми продавцы проставляли цены на ценниках, да на гору сухого какао со сливками в брикетиках, которыми они обожрались до тошноты? Кто женился на сироте? Кто изменял ей с юной тонконогой профурсеткой? Кому сейчас так стыдно войти в дом, и встретиться взглядом с женой? А главное — с чьей женой?
Володя прекрасно осознавал, что он — Владимир Альметьев, а не Виктор Конкин. А вот все остальное в его сознании словно бы размылось, смешалось. Если Ирина Витькина жена, если он женат на ней, если он отец Аришки — то что здесь делает Владимир? Почему он оказался в этом доме, в котором уже давным-давно не был хозяином? И в самом ли деле размалеванная девица Витькина любовница? Может, все не так, все наоборот? Иначе почему именно Володе приходится отваживать от дома любовницу. И дом, вроде, не его, и жена чужая, и любовница не своя — но почему именно он должен наводить порядок в том, что к нему, казалось бы, не имело ни малейшего отношения?
Почему он, а не Витька, должен войти в комнату и, краснея и бледнея, проблеять какие-то не вполне убедительные извинения, за то, чего он не совершал никогда в жизни? Почему он должен краснеть, блеять и извиняться, если Витька решил выбросить жену и дочь? Может, и ему, Владимиру, их тоже выбросить? Они ему никто, чужие люди. Он знает-то их всего несколько дней. Какое ему дело до того, выживут ли они без мужа и отца, или нет? Это не его проблема. Это проблема брата. Даже Витьке они не нужны, он их уже выбросил, отправив вместо себя Володю. Тогда чего он мучается? Сейчас войдет в дом, и прямым текстом все выдаст: вы мне, дескать, никто, зовут вас никак, и вообще — поехал-ка я домой, засиделся я тут у вас. Наскоро соберет вещички, и на выход. Даже нет, ему и собирать нечего, кроме зубной щетки — у него же решительно ничего своего здесь не было, разве что трусы да носки свои прихватил, устоял против Витькиных возражений.