много верст несут они «для спора» к берегам озера древние пудовые кожаные книги.
Но и среди этих народно-религиозных искателей Пришвин наблюдает «обессиленный дух Аввакума», который напоминает ему о петербургских «декадентах». Чем? Да той же разделенностью на «плоть» и на «дух», причем у одних слишком много «неба», у других сплошная «земля». Так понимал тогда это Пришвин и писал в 1909 году в книге «У стен града невидимого».
Мы же понимаем теперь так: время требовало, чтобы людям давать не одну красоту («дух»), но и нечто вещное, насущное, как хлеб. По-видимому, это «нечто» было тем, что искони называлось в природе «правдой».
В ранних дневниках есть такая запись, сделанная после собрания у «декадентов»: «Мы вышли на улицу… папироски, женщина, похожая на актрису, эти священные поцелуи в лоб. Секта! И как далеко от народа.
Помню молчаливую толпу крестьян перед горящей усадьбой. Никто не двинулся для помощи, а когда увидали в огне корову, то бросились заливать, потому что скотина — божья тварь».
«У Мережковских меня встретили новые цепи: практически от меня требовали подчинения. А я хочу писать свободно. Пришлось отшатнуться».
Вот почему Пришвин отходит к «реалистам», вот почему так пристально приглядывается к его творчеству Горький. На языке ученых — Пришвин преодолел эстетизм начала века.
Но сказать так — будет очень условно и неточно. Дело в том, что мысль Пришвина всегда и неизменно сохраняла и сказку, и самый плотный реализм. Она не вмещалась ни в одну из программ эстетических группировок, и ни одна из них не приняла Пришвина до конца.
«Само по себе искусство для искусства — нелепость, как нелепость — искусство на пользу. Искусство есть движение, современное жизни, с постоянным качанием руля…»
Самостоятельность и народность Пришвина поражают даже в начальных записях еще не установившегося и до боли одинокого художника.
Связь Пришвина с общенародной жизнью, его постоянная озабоченность ею, несмотря на углубленность в свои личные переживания (назовем их здесь философско-поэтическими), — эта связь легче всего усматривается в его постоянной работе газетчика-журналиста, начавшейся в 1905 году. Газетные корреспонденции, статьи и рассказы открывают нам Пришвина как патриота и прогрессивно настроенного гражданина, чутко откликающегося на все народные беды и нужды. Их темы — это и реакция на только что подавленную революцию 1905 года; и брожение в разбуженной народной массе, особенно среди близкого ему крестьянства; война (Пришвин едет газетным корреспондентом на передовые позиции); подготовка к новой революции.
При жизни Пришвина эти работы, нашедшие свою оригинальную форму, были собраны автором в один небольшой том с многозначительным и смелым по тем временам заглавием «Заворошка». Разбросанные по разным газетам и журналам, хранящиеся еще в рукописях, они расскажут нам о писателе-гражданине, многосторонности, прогрессивности его интересов и вместе с тем о самобытности его личного отношения к общественным явлениям.
В 1909 году Пришвин отправляется в новое путешествие — по тогдашней дикой Киргизии, то есть нынешнему Казахстану. Край этот мало кем был посещаем, разве только должностными лицами да ссыльными. Что повлекло его в далекую Киргизию? Писатель сам себе не мог этого объяснить и, будучи страстным охотником, оправдывался перед собой «практическим» намерением во что бы то ни стало увидеть архаров — редких животных, встречающихся в горах Казахстана. Конечно, втайне это было продолжение путешествия в ту самую «Азию» своего детства, в «край непуганых птиц». Но оправдаться практической целью было необходимо хотя бы потому, что в Петербурге оставалась семья, которую надо было обеспечить: заработок у начинающего и немодного писателя был скуден.
Пришвин пишет: «Эта трудная цель без средств, даже без ружья убить архара позволила мне так хорошо познакомиться с жизнью сибирских горных степей».
Два месяца продолжалось путешествие. Пришвин привез в Петербург путевой дневник. На основе этих торопливых записей создалась поэтическая повесть «Черный араб». До сих пор она не потеряла ни в малейшей мере своего очарования и является одним из лучших произведений Пришвина. Ни одно «Избранное» не выходит без этой поэмы.
И все же рукопись путевого дневника не до конца претворена в произведение. Перечитываешь ее — нет-нет и вспыхнет в ней перед глазами никуда не включенная автором запись. Вот, например, названная Пришвиным «Глаза верблюда»: «Как уродлив, как нелеп его вид, похожий на птицу. Но почему-то, встречаясь с верблюдом в пустыне, долго не можешь оторвать от него глаз. В этих отрешенных от жизни глазах чудится какой-то сознательный и, главное, давно-давно взятый крест на себя… Что-то бесконечно глубокое и сильное, но дикое. Нелепость природы и глубочайшее сознание этой нелепости. И вечный укор красивому и упрек».
А дальше идет у автора приписка: «У меня есть приятель, похожий на верблюда…» Никто не поймет, к кому она относится, если не привести здесь объяснение, подтвержденное мне самим Михаилом Михайловичем: эта запись — об А. М. Ремизове, своем друге-горбуне, о его тоске и неудовлетворенности, скрывавшейся за шутовством им же созданной в Петербурге «обезьяньей палаты». Так называл Ремизов группу своих друзей и учеников, в которую входил в какой-то мере и Пришвин.
Иногда приходится слышать, что Пришвин отошел от «декадентов» к Ремизову. Но вот его воспоминание 1945 года: «Когда же на всем литературном пути у меня был хоть один единомышленник-друг из писателей? Ремизов разве? Но он любил меня сколько мог, а единомыслия никакого не было…»
Путешествие охотника за архарами проходит, судя по дневнику, мужественно, бодро, в повседневных наблюдениях реальных событий. И все же нет-нет и мелькнет между строк затаенная грусть: «Россия! Родина дорогая моя… Тут только на фиолетовых берегах соленого озера понял я, что люблю тебя, что ты прекрасна. А эти врезанные в небо черные утесы, и желтые тлеющие березки в угрюмой синеве сосен в ясный день. И тоска по родным полям и саду… Едешь, и смотришь на камни, и вдруг вспомнишь: с сентября теперь у нас астры холодные…»
«Черный араб», несомненно, большой шаг вперед в творчестве писателя. Он записал себе, начиная эту работу: «Книга будет такая же, как «Колобок», но цельная, выдержанная. Избежать ошибки «Колобка»: невыдержанность и провалы в этнографию».
Но мы-то как раз и ценим теперь у Пришвина эти «провалы» на фоне стилистической расплывчатости современного «Колобку» символизма!
Так или иначе Пришвину удалось осуществить поставленную себе задачу: в «Черном арабе» он как художник достиг слияния с природой и ее людьми столь полного и выразительного, что сам с первой же страницы перевоплощается на наших глазах в Черного араба, и вот уже мчится о нем по степи легенда: «она, крылатая, мчится от всадника к всаднику,