умным то, что человек поступает как раз вразрез с тем, что он признает великим. В противном случае не присваивайте себе титула мудреца, ибо истинный мудрец не знает страха.
Итальянец бросил на него яростный взгляд, но с минуту не мог ничего возразить. Он умел очень ловко осыпать своих врагов насмешками и укорами из-за спины, но чувствовал себя бессильным перед этой холодной и безжалостной логикой, не щадившей людского тщеславия и резавшей ему правду в глаза. Прежде чем он снова обрёл дар слова, секретарь спокойно стал продолжать свою речь:
— Зачем нам обманывать самих себя? Один за другим мы заключаем компромиссы с порочностью. Собор, конечно, хотел бы провести реформы, но не хотел бы платить за них. А ведь все мы исповедуем веру в Того, Кто учил величию жертвы, Кто не вступал в компромисс с людской слабостью и традициями. Подавляя в себе низшие инстинкты, мы выигрываем в высшей своей природе, и в пламени горнила в нас отливается более совершенное существо. Итак, надо ободриться, порвать с нашей традицией, не обращать внимания на сопротивление внутри и бурю снаружи, попробовать стать великими, поскольку это для нас возможно. Если это нам и не удастся, то мы падём благородно, и в самом падении своём достигнем того, чего другим не удастся достигнуть и при успехе. Только этим путём двинемся мы к совершенству, которое предначертал для нас Господь.
Он смолк. Полунасмешливое, полускучающее выражение исчезло с лица кардинала Бранкаччьо и сменилось высокомерным изумлением. Он видел, как леди Изольда внимательно вслушивалась в каждое слово секретаря, видел, как в её глазах засветился какой-то огонёк, и в его взгляде мелькнуло что-то угрожающее. Он видел, как по лицу проповедника скользнуло выражение восторга, и плотно сжал свои губы.
Хозяин сидел в задумчивости и печали и смотрел куда-то вдаль, как будто не замечая розового света от лампы, освещавшего страстное лицо секретаря и прелестную головку женщины, сидевшей с ним рядом. Кардинал как будто не видел всех этих людей, созерцая какой-то невидимый образ и прислушиваясь к голосу, которого никто не слышал, который и ласкал и упрекал в одно и то же время. Наконец он печально покачал головой и прошептал: «Увы! Это было бы бесполезно!..» — он сказал это так тихо, что эти слова слышала только одна леди Изольда, сидевшая к нему ближе всех.
Только на гуманиста речь Магнуса не произвела никакого впечатления. Для него всё это было шатанием варварского ума, и его уважение к логике противника было подорвано. Он спокойно взял свой стакан, вдохнул в себя аромат вина и не торопясь осушил его.
— Что же, по вашему мнению, должен был бы сделать собор? — с снисходительной улыбкой спросил он.
— Мне кажется, я достаточно прояснил свои идеи. Но если этого мало, я готов удовлетворить ваше любопытство. Надо воздвигнуть церковь, бедную золотом, но богатую почитанием народным, бедную властью, но сильную превыше меры собственным примером, бедную роскошью, но богатую любовью. Надо напомнить ей, что ей вверена величайшая из всех истин и что если она прегрешает в ней, то она будет наказана, как за измену.
— Бедность не ручательство чистоты. Некоторые из нищенствующих монахов — хуже всех других.
Большинство кардиналов недолюбливало нищенствующие ордена, и Поджио мог говорить о них смело.
— Пусть им разрешено будет вступать в брак, — спокойно промолвил секретарь. — Воздадите духу духовное, а плоти плотское.
Поджио торжествовал.
— А как же чистота?
Нужно заметить, что по учению церкви чистота была несовместима с браком. Трактат, носящий имя Сикста III, почти не допускал мысли, что люди женатые могут достичь вечной жизни.
— Но ведь мужчину и женщину создал Господь Бог!
— Позвольте, а как же быть с церковными канонами?
— Заповеди Господни выше церковных канонов. Запрещать нужно то, что грешно, а не то, что свято. Чистая любовь есть символ самого высокого и святого.
— А папа? — вскричал гуманист, уверенный, что теперь он уже держит противника в руках. — Что вы скажете о нём?
— Если б церковь была преобразована так, как я говорил, папой пожелал бы быть только святой, — спокойно ответил секретарь.
Теперь заговорил и кардинал Бранкаччьо.
— Вы говорили очень много о церкви, но почти не сказали ничего о мирянах, — резко заметил он. — Каким же образом церковь может руководить ими и исправлять их, если у неё не будет власти?
— Разве у Христа и апостолов была власть в том смысле, как вы её понимаете? Ведь этой властью вы обладали больше тысячи лет и что же вы сделали? Что вы сделали с людьми?! Оглянитесь кругом.
Терпение кардинала истощилось.
— Довольно я наслушался вас! — вскричал он. — Собор принёс такие плоды, которых он не ожидал. Поверьте, если б это говорилось не в вашем доме, дорогой брат...
Секретарь перевёл свои сверкающие глаза на кардинала Бранкаччьо.
— Я не прошу покровительства. Что я сказал, то сказал. Сожгите меня, если хотите. Я готов.
Даже кардинал на минуту заколебался, взглянув на эти горящие глаза.
— Нам нужно только несколько сотен мучеников, — продолжал секретарь звенящим голосом.
Он, казалось, становился выше по мере того, как говорил, и его слова падали на слушателей, как молот на наковальню.
— Всего сотню мужчин и пять десятков женщин. Каждая женщина поведёт за собой десятки мужчин. Нам нужны не умирающие с голоду крестьяне и схоластические мечтатели, которые борются из-за слов каждого догмата. Ни рабов, ни фанатиков. Нам нужны люди с положением и влиянием, особенно образованные и прекрасные дамы, которым есть что терять и которые таким путём засвидетельствовали бы силу своих убеждений.
По лицу проповедника снова скользнуло выражение восторга и удивления.
— Если миру нужен мученик, то я готов, — прошептал он.
— Если миру нужно, то я тоже готова, — тихо, как эхо, повторила леди Изольда.
Хозяин-кардинал как будто только теперь вышел из своей дремоты.
— Оставьте в покое присутствующих, — воскликнул он, обращаясь к Бранкаччьо.
В его голосе послышалось что-то такое, чего раньше не было.
— Не нужно больше мучеников, ибо это бесполезно. Оставьте присутствующих в покое, или, клянусь Господом, их слова будут моими, и я буду кричать их из окна.
Он вдруг как будто вырос и вновь стал оратором, перед которым чувствовал страх и собор, и папский двор. Но скоро огонь погас в его глазах, голова опустилась на грудь, и он прошептал