Мы лишь мыслительной субстанции причастны, А протяженную принять мы не согласны.
Мольер. Ученые женщины Рене Декарт (1596–1650) в глазах большинства предстает не только самым значительным философом Нового времени, но и основателем традиции, не утратившей ни актуальности, ни приверженцев по сию пору. О личности Декарта, о его методе, о тех или иных аспектах его философии, о его личности написано огромное количество книг, составляющих обширнейшую библиотеку. Поэтому мы не видим никакой надобности ни в повторении уже сказанного, ни в попытке предложить абсолютно оригинальную версию исследования картезианства. Ни то, ни другое не входит в наши планы. Мы ограничимся беглым взглядом на то, кем видел себя философ, какое место отводил себе в той новой картине мироздания, что открывалась западному человечеству в XVII в., и попытаемся показать, что для формирования Декартовой философии «заключение в скобки» чувственного мира было совершенно необходимо. В таком вынужденном жесте не только не было ничего комического, он был внутренне оправдан и сам являлся отражением общего духа эпохи, когда человек решил всецело полагаться на собственные силы, не ища опоры ни в чем ином.
Декарт был современником других великих мужей, с чьими именами связывается рождение новой науки – И. Кеплера (1571–1630), Галилео Галилея (1564–1642), И. Бекмана (1588–1637), М. Мерсенна[157] (1588–1648), Р. Бойля (1627–1691). Все они составляли очень яркую интеллектуальную физиономию той неповторимой эпохи. Можно сказать, что он был типичным для того времени интеллектуалом, обладающим энциклопедическими знаниями и интересами. (И вместе с тем, Декарт никогда не был страстным книгочеем, читал мало и редко добирался до конца книги, попавшей ему в руки. В этом отношении типичным интеллектуалом его никак не назовешь.) Хотя подобные эрудиты в XVII в. едва ли встречались чаще, чем в наши дни, именно они определяют теперь в наших глазах характерный облик своего столетия. Математика, физика, астрономия, философия, теология и медицина составляли универсум этих ученых мужей. Возможно, любовь к науке не всегда была вполне бескорыстной, но именно она увлекала за собой, вдохновляла и побуждала идти на риск, порой оказывавшийся смертельным.
В том, что касается фактов своей личной жизни, Декарт был человеком если не скрытным, то уж во всяком случае не слишком откровенным. «Подобно тому как актеры, дабы скрыть стыд на лице своем, надевают маску, так и я, собирающийся взойти на сцену в театре мира сего, в коем был до сих пор лишь зрителем, предстаю в маске», – замечал он[158]. Избрав для себя девиз Овидия «Bene vixit, bene qui latuit», он следовал ему всю жизнь. Тем не менее, сегодня мы хорошо знаем все этапы его жизни, хотя не всегда понимаем те или иные его побуждения. За исключением некоторых его, как мы сказали бы сегодня, эзотерических интересов, которые понять непросто, помимо всего прочего, из-за недостатка информации, перед нами предстает интеллектуал-рационалист, во многом схожий с интеллектуалами XX в.
Декарт заявлял, что его философия ни в чем не зависит ни от теологии, ни от Откровения как такового, поскольку его «естественный разум» находит идеи в самом себе. Однако Э. Жильсон весьма убедительно показал, что рациональные идеи картезианства совпадают с христианским учением[159]. Действительно, следует помнить, что Декарт получил схоластическое образование в иезуитском коллеже, а потому его манера аргументации имеет много общего с Дунсом Скотом, Уильямом Оккамом и Фомой Аквинским, т. е. со средневековым аристотелизмом[160]. Кроме того, он был хорошо знаком с сочинениями испанского иезуита Франсиско Суареса (1548–1617). И наконец, всегда следует помнить о том сходстве центрального пункта картезианского рационализма с августинианством, на которое часто указывают исследователи[161] и которого не отрицал сам Декарт.
Августин в книге XI «О граде Божием» пишет:
Ибо и мы существуем, и знаем, что существуем, и любим это наше бытие и знание. Относительно этих трех вещей, которые я только что перечислил, мы не опасаемся обмануться какой-нибудь ложью, имеющей вид правдоподобия. Мы не ощущаем их каким-либо телесным чувством, как ощущаем те вещи, которые вне нас… Они не из этих чувственных вещей, образы которых, весьма на них похожие, хотя уже и не телесные, вращаются в нашей мысли, удерживаются нашей памятью и возбуждают в нас стремление к ним. Без всяких фантазий и без всякой обманчивой игры призраков для меня в высшей степени несомненно, что я существую, что я это знаю, что я люблю. Я не боюсь никаких возражений относительно этих истин со стороны академиков, которые могли бы сказать: «А что если ты обманываешься?» Если я обманываюсь, то уже поэтому существую. Ибо кто не существует, тот не может, конечно, и обманываться: я, следовательно, существую, если обманываюсь.