и отчасти забастовки, но в Античности парресиастом, дерзновенным человеком, мог быть одиночка. Фуко объяснил, что парресия была не ситуативна, а конструктивна – гражданин не мог уклониться от выступления в народном собрании, если это нужно было делать, парресия была такой же гражданской обязанностью, как защита родины с оружием в руках, в отличие от нынешней свободы слова, которая добровольна. Поэтому парресия и созидает античный тип политики, как требующей вовлечения всего человека, риска собой, а не просто совершения каких-то операций в отведенное для этого время, как это делает «человек» в позднейшем понимании.
По-английски книга Фуко называется «Порядок вещей», Фуко считал это название более удачным, чем оригинальное «Слова и вещи», просто по-французски оно не очень возможно, потому что тогда подумают, что книга о том, в каком порядке надо называть вещи. На создание книги «Слова и вещи» Фуко во многом вдохновил роман французского писателя, такого раннего сюрреалиста, Раймона Русселя «Locus Solus» (1913), буквально «Заброшенное место». Этот роман – рамочная конструкция, наподобие «Тысячи и одной ночи», со вставными новеллами, но только вместо сюжетов там описания некоторых диковин. Рамкой оказывается экскурсия, которую устраивает безумный изобретатель по своей вилле, тогда как описания экспонатов, на наш вкус, как будто созданы нейросетью – скажем, «поэт Николя Жильбер на развалинах Баальбека с нечетным систром в руках» или «Упряжка из семи морских коньков-скакунов». По сути, роман исследует, как соединение слов, понятий и образов может производить сюжеты, может обеспечивать автономию литературы, которая способна занять собственную позицию по отношению к происходящему, независимо от того, какую позицию ей отводили раньше. Можно сравнить это с тем, как Шкловский отличал «литературность» от «литературы»: «литературность» – это сознательное выстраивание чего-либо в виде литературы, как русские писатели XVIII века часто стремились не просто писать, но объяснить, что именно это литература, что вот сейчас они изготавливают именно литературу, а не тексты. Якобсон с этим не соглашался, утверждая, что литература – это прежде всего некоторый институт, а не способ работы с материалом, – наподобие того, как позднейшие сюрреалисты, в отличие от Русселя, разработали уже институциональные нормы абсурда, вроде автоматического письма. Но главное, Руссель навел Фуко на мысль, что можно писать историю культуры не как историю овладения вещами и навыками обращения с ними, но как историю эффектов, каковые производят сами порядки вещей, сложившись в данную конфигурацию.
В интервью 1966 года, данном Мадлен Шапсаль после выхода своей самой известной книги, Мишель Фуко объяснял, в чем отличие его позиции от позиции Сартра. Во-первых, Сартр настаивал на корреляции субъекта и смысла: если субъект может проявить себя героически и трагически, то значит, и смысл он может найти в любом месте. Но для Фуко эта корреляция сомнительна; ссылаясь на структуралистскую антропологию Леви-Стросса и на структурный психоанализ Лакана, Фуко замечает, что само явление смысла всегда ситуативно, что на самом деле наши поступки и наши наблюдения над миром определяет некоторая система, социально-психическая, тогда как свобода возможна как исключительная трансгрессия. Здесь Фуко мыслит примерно, как Томас Манн в романе «Иосиф и его братья», с опорой на психоанализ, показавший, как, например, для Авраама, когда он приносит в жертву Исаака, в соответствии с архаическим принесением в жертву первенцев, глас Божий, образы божества и прочее входят в систему, и только остановленный меч, остановленное жертвоприношение оказывается трансгрессией, оказывается развязкой событий, которая никак не следовала из законов системы.
Фуко объясняет интервьюеру смысл своей книги как антикорреляционистский – это исследование анонимных структур, действующих в том числе через язык, определяя и статусы субъективности, что именно сейчас, в данную эпоху, считается человеком, его телом и т. д. Также Фуко бранит состояние гуманитарных наук во Франции, которое, по его мнению, и порождало «гуманизм» Сартра и его последователей, за которым на самом деле стоят нарциссизм и желание решить все конфликты простыми средствами, обо всем договорившись и со всеми объединившись. Нападение на гуманитариев кажется нам не очень справедливым, учитывая достижения, например, журнала «Анналы» или Коллежа социологии, но Фуко прежде всего критикует французов за то, что они плохо знают другие языки и не интересуются тем, что произошло в других странах и на других языках.
Они не знают, говорит философ, о существовании «новой критики» в США, которая показала, что режимы чтения бывают разными, а значит, и режимы производства представлений о мире бывают разными, нормативный взгляд на мир производится, а не возникает. Они не знают, как развивалась структурная лингвистика, например ничего не ведают о Пражском лингвистическом кружке, созданном русскими эмигрантами Р. Якобсоном и Н. Трубецким, ничего не слышали о Львовско-Варшавской школе логики, даже о Витгенштейне. В результате французы некритически воспринимают политическую риторику, и им даже де Голль кажется интеллектуалом.
Конечно, Фуко полемически преувеличивал, все же линия Фердинанда де Соссюра и его школы всегда была сильна во франкоязычном мире, но он был огорчен, что лингвистический структурализм не стал продуктивным кружком или школой из-за слишком иерархического и бюрократического устройства французской науки. Замечу попутно, что Фуко хорошо знал Восточную Европу, он несколько лет работал в Варшаве и Гамбурге как культурный эмиссар Франции. Названные восточноевропейские школы показали, что само устройство гуманитарного знания, сами механизмы понимания и толкования вовсе не являются самоочевидными или исходящими из какой-то «природы» человека, из неотъемлемой от него «психологии», но конструируются исходя из тех логических возможностей соотнесения понятий, которые есть в речи, так что позиция субъекта, схватывающего истину, оказывается только эпизодом такого действия речевых механизмов.
Надо сказать, что как есть понятие «французская теория», есть и понятие «русская теория», обычно так называют ОПОЯЗ (русский формализм) и Бахтина, иногда присоединяют и другие имена. Заслуга русского формализма – как раз в противостоянии психологическим теориям языка и речи как проявления якобы некоей общей человеческой сущности и доказательство того, как определенные эстетические структуры предшествуют психологическому опыту. Например, Б. Эйхенбаум в статье «Как сделана Шинель Гоголя» (1919) посягнул на святое, на гуманистическое сочувствие Акакию Акакиевичу, показав, что Гоголя интересует не противостояние индивида и бюрократической машины, но как сама бюрократическая машина, вполне лояльной частью которой является Акакий Акакиевич, терпит метафизический крах как машина, с помощью письма поддерживающая порядок, тогда как сам Гоголь верил, что его собственное художественное письмо, выступив как метаописание того бюрократического письма, окажется сильнее и изменит страну. Эйхенбаум говорил, что всякой психологии – и психологии героев, и психологической реакции на них – в «Шинели» предшествует «сказ», определенный способ повествования, и перераспределяющий роли устной речи и письма.
Как все знают, Деррида тоже сделал «письмо» одной из центральных проблем своей