я и ищу глазами коллег.
Мы улыбаемся и обмениваемся приветствиями — тихонько, чтобы не мешать ораторам. Молча попиваем вино, слушаем восторженные, немного затянутые перечисления подвигов именинника, научных статей и трудных походов на Гримсвётн и Килауэа, приключений на Эйяфьядлайёкюдле, и всегда-то Йоуханнес Рурикссон впереди своих коллег, забирается туда, докуда никто не в состоянии добраться, невероятными окольными путями, и всегда у него под рукой фляга виски и сигарета.
— Вечно вы рассказываете о себе самих что-то героическое, — говорит мой муж. — А к Йоуханнесу относитесь как к Индиане Джонсу.
— А он и есть Индиана Джонс. По крайней мере, он сам так считает.
Речь закончилась, Элисабет предлагает тост за именинника, мы поднимаем бокалы и пивные бутылки, четыре раза кричим «Ура!», а затем мой муж идет вслед за толпой в дом, где ждет стол с закусками. И там он стоит и смотрит на меня, словно знает обо мне что-то такое, чего не знают другие.
Тоумас Адлер не стал надевать костюм, по нему вообще не скажешь, что он гость на этом празднике или его как-то заботит, что о его внешнем виде скажут другие. Вообще вид у него жалкий: потертые джинсы и старая кожанка, волосы торчком, словно только что проснулся. Он держит бокал вина и смотрит на меня с широкой улыбкой на небритом лице, словно безумно рад видеть.
— Привет, — здоровается он. — Как рад вас всех увидеть такими нарядными, раньше встречал ведь только в рабочих комбинезонах во время стихийных бедствий. Не каждый день увидишь вулканолога в бальном платье.
— Это сегодня такое минимальное требование: нарядно одеться, — говорю я и тотчас жалею о своих словах. Он показывает на собственную одежду и смеется. — Прости. Я не собиралась тебя высмеивать. Ты вполне приодет.
— На самом деле нет, — отвечает он. — Просто сегодня случайно встретил нашего именинника в винном магазине, и он потащил меня с собой на праздник, отвертеться было невозможно. И вот я тут стою, как бродяга какой-нибудь, никого не знаю и набрался почти так же, как и сам хозяин.
— Надеюсь, что нет, — произношу я, и мы оба смотрим на то, как Йоуханнес начал отплясывать со своими докторантами греческий хоровод на сцене, с трудом сохраняя равновесие в прыжках.
— А вулканологи все такие, как вы с Йоуханнесом?
— Какие?
— Круче, чем горы, которые вы изучаете?
Я разражаюсь смехом:
— Не равняй нас с Йоуханнесом! Он у нас действительно крутой. По правде говоря, даже чересчур. А я простая женщина средних лет из окраинного района.
Тоумас смотрит на меня:
— На самом деле нет. Ты очень необычная женщина. Круче них всех… А как это случилось? Почему ты решила стать геологом?
— Так для меня было проще всего. Папа — геолог, а это передается по наследству.
И вдруг я начала говорить об извержениях и землетрясениях, рассказывать ему про папу и кусочек лавы из Геклы.
— А ведь учился он не на геолога, а на астронома. Специализировался на солнечной короне — верхнем слое атмосферы Солнца. Она завораживала его, он мечтал разрешить ее загадку. Почему корона гораздо горячее самой поверхности Солнца. Он часто говорил о ней, читал, изучал ее. Она была его единственным увлечением, помимо вулканов.
— А я бы мог ответить на этот вопрос, — серьезно произнес Тоумас.
— На какой?
— Почему корона горячее самого Солнца.
— Ну?
— Она горячий поцелуй Солнца. Солнце целует мир.
Я с недоумением смотрю на него, а он на меня, его улыбка ширится, и вот мы оба начинаем заливаться таким искренним смехом, что у меня в груди что-то высвобождается и на глаза навертываются слезы. У него тоже выступают слезы от смеха; его глаза удивительно зеленые, нос крупноват, он чуть-чуть моложе и ниже меня, а я на высоких каблуках. Мы смеемся и разговариваем, выпиваем по бокалу вина, потом еще и еще, но тут приходит мой муж, вежливый и сухой, ему хочется домой, хотя вслух он этого не говорит. Тоумас извиняется и скрывается в толпе. Время всего десять часов, и оркестр только начал играть первую песню. Я пытаюсь вытащить Кристинна на танцпол, но он не хочет.
— Потанцуй с друзьями, — говорит он. — А я подожду.
Когда тебя ждут, танцевать трудно, надо влить в себя несколько бокалов вина, чтобы тебе стало все равно, что кто-то стоит рядом с танцполом и смотрит на тебя, время от времени поглядывая на часы.
Я танцую со своими сотрудниками под «Dancing Queen» и «Heart of Glass», с именинником, который чуть не задушил меня запахом своего одеколона и красной шелковой рубахой под звуки «Sweet Home Alabama», а потом с Тоумасом Адлером. Он смущенно улыбается и уверенно двигается, обнимает меня и вращает по кругу. Видимо, я уже слегка опьянела, слишком тесно прижимаюсь к нему, сбрасываю туфли, чтобы не быть выше него, руки у него теплые, глаза — зеленые и смеющиеся, от его шеи пахнет мылом.
— Ну, машина пришла!
Вдруг мой муж вырастает посреди танцпола, трезвый как стеклышко, с моим пальто через руку; я отпускаю Тоумаса и даю мужу набросить пальто мне на плечи. Затем бегу к такси, а в крови, бедрах, животе у меня гудит танец. В такси Кристинн целует меня, лезет рукой под платье и гладит по ноге.
— Ты немного пьяна. Надо тебя спать уложить.
— Но ведь еще двенадцати нет, — говорю я. — Я так и знала, что ты утащишь меня домой до полуночи.
— Ты женщина почтенного возраста и положения. Нечего тебе там после полуночи делать.
Потом он снова целует меня, и я ему позволяю, хотя слегка обижена на него и на саму себя за то, что не отправила его домой и не продолжила танцевать. Но он прав: что делать университетской преподавательнице средних лет на вечеринке после полуночи — разве что напиться, опозориться и смирить свою академическую гордыню?
Мы тихонько открываем входную дверь, крадучись идем в спальню, чтобы не разбудить Салку; он снимает галстук, вешает рубашку на плечики, а я облегченно вздыхаю, снимая туфли, стягивая колготки. Мы ласково, нежно прикасаемся друг к другу, как могут прикасаться лишь те, кто любил друг друга десятилетиями. Каждая пядь знакома, каждое прикосновение вызывает ту же реакцию, что и раньше, это все равно что играть на знакомом инструменте, на котором полвека ударяли по одним и тем же струнам; по моему телу пробегает дрожь ровно в тот момент, когда он со сдавленным криком валится на меня, — это все равно что вернуться домой.
Дверь была открыта