О капитан! Мой капитан! Встань и прими парад,тебе салютом вьется флаг и трубачи гремят;тебе букеты и венки, к тебе народ теснится,к тебе везде обращены восторженные лица.
Дора склоняется и целует меня в лоб. Она идет к воде, и я бегу за ней. «Притворись, что я тону, а ты меня спасаешь», – говорю я, прыгаю в воду и плыву к середине реки, беспорядочно дрыгая руками и ногами. Дора плывет ко мне и шепчет, чтобы я откинулся на спину и перестал бороться. Все будет хорошо, говорит она, буксируя меня по теплым недвижным водам. И всю дорогу я продолжаю декламировать: «О капитан, мой капитан!»
Я несусь в больницу – мне не терпится рассказать Крису о фильме. Я несколько раз проигрываю в голове эту сцену: что именно я собираюсь ему сказать, войдя в палату. Я собираюсь встать в дверях и продекламировать все стихотворение от начала до конца. Совсем как в театре. Дверь – сцена, Крис – аудитория, и, может быть, кто-нибудь из медсестер тоже заглянет послушать. Я уже знаю, как все будет. Немножко хорошего посреди трудного дня.
Я подхожу к палате Криса, и у меня подгибаются ноги. С кровати содрано белье, палата пуста. Хлоя видит меня и подбегает со словами:
– Все хорошо, Майкл, все хорошо. Его родители приехали. Забрали его домой.
Я в палате Дж. – смотрю новости. Репортаж Би-би-си из Германии. Берлинская стена разрушена, ворота открыты. Машины гудят, друзья и родственники воссоединяются, все пьют шампанское. Приходит Хлоя, приносит мне чай. Она обнимает меня за плечи и говорит, кивая на телевизор:
– Десять лет назад никто бы и не подумал, что такое возможно. А теперь гляди. Жизнь меняется так, что мы этого и не ожидаем. Стены рушатся. Люди выходят на свободу. Нужно только подождать.
Я понимаю, что она пытается сказать: есть надежда.
Дж. умер 1 декабря 1989 года. Я не плакал. Но порой мне кажется, что у меня подтекает кровь из вен, словно мое тело надорвалось и теперь я тону внутри самого себя.
Я слег на диван. Не знаю, какое сегодня число, и мне все равно. Тело такое тяжелое, что я едва двигаюсь. Питаюсь овощным бульоном в больших количествах. Иногда ощущаю, как воняет в квартире.
Вставая, каждый раз поправляю подушки на диване, чтобы по возвращении лечь на готовое. Мелочи важны. Я лежу лицом к балкону и по вечерам теряюсь в игре огней. Иногда я открываю скользящую дверь и слышу, как приближается Рождество. Прохожие болтают о том, кто куда пойдет и кто что собирается купить. Я слушаю, как клерки, надравшись на рождественском корпоративе, орут песни. Иногда я выползаю наружу и смотрю, как парочки беззаконно обжимаются в темных уголках. И задумываюсь о том, что такое эта краденая нежность – начало чего-то или, наоборот, конец.
Мигают электронные часы. В 18:03 ко мне в дверь стучат. Смотрю в глазок. Женское лицо – доброе и вроде бы знакомое, но не из числа моих друзей. Открываю.
– Майкл? – спрашивает она.
Я удивлен, что она знает мое имя.
– Меня зовут Ли. Наверно, вы меня не помните. Я живу через четыре двери от вас, в ту сторону. – Она показывает. – Я вас не видела несколько дней и вот подумала, что вам не помешают кое-какие припасы. Я стучалась к вам вчера, но…
Она вручает мне большую сумку с продуктами.
– Там еще бутылка вина, так что ставьте осторожнее.
Я смотрю на нее, выдавливаю спасибо и начинаю разваливаться на куски. Она кладет руку мне на плечо:
– Я хотела сказать, если вам что-то понадобится на Рождество, мы никуда не уезжаем и…
Я выпроваживаю ее, пока эта доброта не уничтожила меня окончательно. Снова благодарю и желаю ей хорошо провести праздники.
Я выкладываю содержимое сумки на кухонный стол. Картошка, вино, окорок, пирог со свининой, салат – целое пиршество. И шоколад. И открытка. Снаружи – заснеженный викторианский Лондон. Внутри – «С наилучшими пожеланиями, Ли и Алан».
Я ставлю открытку на стол, и она все меняет – и в комнате, и особенно в моем настроении. Она рождественская. Я зажигаю свечу и открываю скользящие двери. Шум уличного движения, холодный воздух. Ли и Алан. Кто бы мог подумать?
Рождество 1976 года. Внезапные полосы света на Каули-роуд. Запах каштанов, которые Мейбл жарит на кухне и продает в лавке. Запах апельсинов, утыканных гво́здиками гвозди́ки. Лавка украшена остролистом и омелой, которые мы с Эллисом нарезали в Нунхэм-Кортни.
– Последняя елка, и все, – говорю я Эллису.
– Куда ее? – спрашивает он.
– Дивинити-роуд. В верхней части, у Хиллтоп. Вот накладная. – Я сую ему лист бумаги.
Он смотрит на бумагу и читает имя:
– Энн Кливер.
– Потом увидимся…
– Конечно, – говорит он.
– Поужинаем тут?
– Отлично. – Он улыбается. И выходит из лавки – на плече елка, на голове меховая шапка; я смотрю, как он переходит дорогу.
Сажусь в кресло Мейбл. Тикают часы, в лавку заходят покупатели добавить что-нибудь к заказу. Но большую часть времени я читаю. Трумена Капоте: «Завтрак у Тиффани», «Воспоминания об одном Рождестве». Потом выхожу из лавки в заднюю часть дома, в кухню, и завариваю себе чаю. Гляжу на часы, пытаясь понять, куда девался Эллис.
За семь лет наша поездка во Францию сильно изменилась. Теперь это – каникулы с двумя раздельными кроватями, история о двух отдельных юношах, о походах на пляж и французских красотках. Теперь у нас есть тайны друг от друга – мы скрываем то, что относится к сексу. Кто чем занимался. Это тайны, потому что мы не знаем, что делать с собой – с теми, кем мы были. И вот мы держимся от этого подальше и не трогаем – вдруг оно жжется. Молчание – как подорожник, помогающий от ожога крапивой.