Нация забыла, что Роберт Фрост написал Джеку Кеннеди совсем другое посвящение. Но те листки, что шелестели на январском морозном ветру (солнце, отражаясь от сияющего, искрящегося снега, от белой бумаги – теперь уже пожелтевшей, – слепило глаза растерянному старому человеку с белыми волосами), оправленные в рамку, – те листки (по прошествии полувека превратившиеся в выцветшую, рассохшуюся бумагу) висят в Овальном кабинете Белого дома. На них – карандашом, от руки, – почерком Жаклин выведено: «For Jack, First thing I had framed to put in your office – first thing to be hung there».[32]
8
Люба любопытна. Все, что удалось выловить в Сети, стремится поскорее обсудить, наивно, навязчиво выискивая «истину», заглядывая в прошлое поэта. Он уходит от ответа. Порой превращая загадочные ответы в очередную шутку. Лишь о семье своей готов был говорить бесконечно. Люба потихоньку записывает эти разговоры, чтобы не забыть. Она ведь писательница, эта Люба. Когда Роберт подолгу не является, она обращается к своим дневникам. В ее многочисленных блокнотах, на карточках сохранились целые диалоги, записанные по памяти. Пугалась: «А вдруг мне все это лишь приснилось?»
«Мой дед не верил, что я смогу чего-нибудь добиться. Даже ферму в Нью-Гемпшире оставил мне с условием, что в течение десяти лет за ней будет присматривать другой человек».
Ниже, отрывочные строчки, мысли или догадки:
«Кем он был? Жена, дети, хозяйство, ферма… Никто. Без профессии, без каких-либо перспектив… опереться не на что, лишь эта вера… или цеплялся за поэзию – за что еще?.. сын отца-алкоголика, истеричной матери, брат помешанной…»
– Роберт, я читала, что твоя сестра была необыкновенно хороша собой…
– Была. Ну и что? Мы оба с ней были… выродками. Джинни, с ее психозом, позировала голой. Невозможно было ни понять, ни объяснить. Жила с женщиной, «партнершей», «подругой»… Я с моими эдакими… интимными потребностями… Элинор всю жизнь думала, что я – скотина, настоящее животное. Эта часть жизни у нас с ней… не состоялась.
– С какими… потребностями?
– Обыкновенными, природными. Ей, возможно, было не дано – природа не расщедрилась. Или мне не удалось… разбудить в ней женщину… С каждой новой беременностью словно удалялась, уходила под воду, ускользала от меня… все дальше. После, когда мы уже похоронили Эллиота, ей казалось, что каждый новый ребенок – это возможность очередной потери. Словом об этом не обмолвились, просто не упоминали. Вернее, я пытался, но она… Да что там!
– Я тоже!.. Да! Я тоже, Роберт. Одна… Но нет, теперь уже не одна! Просишь, ждешь. Почему так? Люди по-разному переносят потери, мне так кажется. Страдают по-разному. Когда мой сын жаловался в детстве, приходил, плакал… Или обижался, что дети с ним не играют, я говорила: они просто ничего не понимают.
– Ах, психотреп, болтовня и детский лепет. Теории! Фрейд! Оставь, Люба.
– Почему? Ведь было же за что ей тебя не любить? Или ты не обижал ее? Ты меня извини, Роберт… Я читала… Вот почему Томпсон так ненавидел тебя?
– Может, потому, что у меня был роман с Кэй. К тому же я не совсем… хорошо с ним обращался. Он переврал мои лучшие стихи. А считал себя «специалистом по Фросту»…
– А у тебя и вправду был с ней роман?
– Хе-хе… Был, не был. Кто знает?
– А Томпсону ты не смог простить? У тебя такое самомнение, Роберт?
– Да, можно сказать, что у Роберта было такое самомнение, даже отчасти мания величия. Или просто плохой характер.
– Зачем так? Что значит «у Роберта было»? А ты? Кто ты и кто он?..
– О-хо-хо… Смешная девочка. Я Роберт. И он Роберт.
– Я запуталась… Ты – это он или не он?
– Я – это я, и я – это он. А он – это всего лишь он.
– Я не понимаю…
– «…Мужчина должен попросту забыть, что он мужчина, с женщиной толкуя…»[33] Не надо понимать, ничего не надо пытаться понять, Любочка. Я не был бунтовщиком. Не хотел никого обижать, не было у меня жажды ниспровергать, доказывать. Я знал и умел одно – писать. И это у меня тоже хотели отнять. Знаешь ли ты, что это?.. Да, ты знаешь… Неверие, нежелание принять такого, такую, как есть. С тем, что есть. И с отсутствием того, что ищут в тебе.