Розанов, всегда говоривший интимно, доверительно, шептал Зинаиде Гиппиус на ухо:
«Знаете, у меня от того времени одно осталось. После обеда я отдыхал всегда, а потом встану — и непременно лицо водой сполоснуть, умываюсь. И так и осталось — умываюсь, и вода холодная со слезами теплыми на лице, вместе их чувствую. Всегда так и помнится.
— Да почему же вы не бросили ее, Василий Васильевич?
— Ну-ну, как же бросить? Я не бросал ее. Всегда чувство благодарности… Ведь я был мальчишка…»
Суслова обладала «сумасшедшей ревностью», но ревность эта шла, конечно, не от любви к невзрачному учите-лишке, которого она не понимала. Она подстерегала его на улице. И когда однажды он случайно вышел вместе с какой-то учительницей, тут же, как бешеная, дала ей пощечину.
Старея, Суслова становилась все «любвеобильнее», в Москве и в Брянске все чаще засматривалась на товарищей молодого, но надоевшего мужа. Кое с кем «дело удавалось», а с одним, наиболее Розанову близким, — сорвалось.
Гиппиус не совсем точно рассказывает историю с Гольдовским, переданную ей В. А. Тернавцевым, участником Религиозно-Философских собраний («кудрявым Валентином», как его звали друзья). Вдруг этого любимого Розановым студента арестовали. Хлопотать? Кто бы послушал Розанова в те времена? Однако он добился свидания. Шел, радовался предстоящей встрече, и что же? Друг не подал руки, не стал разговаривать. Дома загадка объяснилась: жена, не стесняясь, рассказала, что это она, от имени самого Розанова, написала в полицейское управление донос на его друга.
Эту историю Розанов сам не рассказывал Зинаиде Гиппиус. Когда же она упомянула о ней, сказал:
«— Да, я так плакал…
— И все-таки не бросили ее? Как же вы, наконец, разошлись?
— Она сама уехала от меня. Ну, тут я отдохнул. И уж когда она опять захотела вернуться — я уж ни за что, нет. В другой город перевелся, только бы она не приезжала». Так оказался Розанов в Ельце.
Зато и «Суслиха» отомстила Василию Васильевичу на всю жизнь: не дала развода, хотя у него была уже новая семья и дети. Дошло до того, что через двадцать лет к этой «развалине с глазами сумасшедше-злыми» ездил в Крым все тот же Тернавцев. Потом рассказывал, как он ни с чем отъехал. Чувствуя свою силу, хитрая и лукавая старуха с наглостью отвечала ему, поджав губы, словами из Евангелия: «Что Бог сочетал, того человек не разлучает».
«Дьявол, а не Бог сочетал восемнадцатилетнего мальчишку с сорокалетней бабой! — возмущался Тернавцев. — Да с какой бабой! Подумайте! Любовница Достоевского. И того она в свое время доняла. Это еще при первой жене его было. Жена умерла, она было думала тут на себе его женить, да уж нет, дудки, он и след свой замел. Так она и просидела, Василию Васильевичу на горе».
Известна нелицеприятная характеристика Сусловой в письме Достоевского к ее сестре Н. П. Сусловой, которая предвосхищает многое из того, с чем суждено было столкнуться Розанову 30 лет спустя. «Аполлинария — большая эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям. Она колет меня до сих пор тем, что я не достоин был любви ее, жалуется и упрекает меня беспрерывно, сама же встречает меня в 63-м году в Париже фразой: „Ты немножко опоздал приехать“, то есть что она полюбила другого, тогда как две недели тому назад еще горячо писала, что любит меня… Мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна. Она никогда не найдет себе друга и счастья».[90]
Исследователь творчества Достоевского А. С. Долинин, написавший работу об отношениях Сусловой с Достоевским и Розановым, восклицает: «Что за странная таинственная сила была в этой натуре, если и второй, почти гениальный человек, так долго любил ее, так мучился любовью своей к ней!»[91] В 1897 году, когда у него уже было двое детей в новой семье, Розанов согласился выдать Сусловой отдельный вид на жительство.
Образ Сусловой присутствовал в сознании Розанова всю жизнь (в отличие от Достоевского, который просто не узнал ее, когда много лет спустя она неожиданно явилась к нему в дом). В 1915 году Розанов возвращается к воспоминанию о том, как в самый месяц окончания университета он начал писать книгу «О понимании». На выпускном экзамене профессор философии М. М. Троицкий, сказав комплимент его письменной работе, закончил словами: «Но стремление к оригинальности — влечет за собою то, что человек начинает оригинальничать».
Розанов не спал всю ночь, ворочался. Полина спросила: «Что ты не спишь?». — «Ничего», — отвечал он. И сделал вид, что засыпает. Она заснула. Он сел в кровати. Долго сидел. Потом пошел и сел на окно. Наступал рассвет. А он думал и думал…
Скромный, тихий Розанов в университете «ничего не желал». Сидя теперь на окне, он весь кипел: «За что меня оскорбил Троицкий? Я был только любознательный, и в Афинах меня бы поддержал Сократ, наставник… Почему же в Москве — нет?» И мысль кипела. В молодости главное — сердце, «мыслящее сердце», то есть сердце, разрываемое мыслью, мыслями, пожеланиями.
И замысел «О понимании», сверкавший уже и ранее, начал осуществляться. И смысл был таков: «О, не надо ВАС… К ЧЕРТУ… Сановники, а не мыслители. У вас нет самого плана „науки“ и плана того самого „университета“ (то есть всех в слове выраженных наук), в котором вы читаете лекции, не зная „почему“, не зная „что“»…
Розанов захотел дать «план наук не только сущих, но и всех будущих», самой возможности науки, всех возможных наук, выведя эти «возможности» из потенциальности разума, из «живой потенциальности». Это называл он своим «открытием» на Воробьевых горах: «Все как в живом дереве (науки) — и насколько оно выросло из зерна (ум). ИЗ ЗЕРНА — ДЕРЕВО — вот мой единый учитель, единая книга…»
На эту мысль натолкнула Розанова статья в «Богословском вестнике» об Элевзинских таинствах, в которой говорилось, что о них мы ничего не можем знать, кроме того, что главный жрец их поднимал в руке горсть зерен — и показывал участникам таинств. И Василия Васильевича вдруг как озарило: «Да ведь в Элевзинских таинствах через это указание на живое зерно, которое прорастает и дает из себя колос, показывалось, объяснялось и доказывалось, что все растет, все вечно и живо».
И Розанов приложил эту мысль к науке. Так возник «метод» книги «О понимании». По возрасту и биографической ситуации он сравнивал эту книгу с «Гансом Кюхельгартеном» Гоголя: «что-то глупое и бессмысленное у Гоголя». А возраст и «начало деятельности» — одно.
Книга писалась без подготовки, без справок, без «литературы предмета». Уходя от «мучительницы» (Сусловой) в гостиницу Дудина (в Брянске), он работал легко и радостно: «Разложу листочки — и пишу. Все „О понимании“ написано со счастьем». Без поправок, на едином дыхании. «Обыкновенно это бывало так, — вспоминал Розанов через тридцать лет. — Утром, в „ясность“, глотнув чаю, я открывал толстую рукопись, где кончил вчера. Вид ее и что „вот сколько уже сделано“ — приводил меня в радость. Эту радость я и „поддевал на иголку“ писательства»[92].