А нас с Сами невозможно было напугать хореей. Она была предназначена для других. Некоторые вещи слишком уж уродливы, чтобы их примерять на себя. Например, хорея Хантингтона. Мы не страдали. Просто наблюдали за больным.
И мы ничего не могли сделать, чтобы облегчить его муки. Каждый день он приходил к нам и танцевал под дверью, ожидая какой-то неведомой помощи. В мрачные вечерние часы он чувствовал особую тревогу и безысходность. А мы задавали ему ничего не значащие вопросы, типа «Как дела?», «Что там у тебя?», «Как себя чувствуешь?», «Почему бы тебе не прилечь?»
И все же нам было неловко перед этим человеком.
Еще одно название хореи — пляска святого Витта. Наш пациент походил на печального, корчащегося и гримасничающего святого. На святого Витта, которому заменили казнь в кипящем масле на пожизненное содержание в психушке. С пожизненными танцами в пижаме.
На правом рукаве и правой штанине этой больничной пижамы кто-то масляной краской и грубой кистью небрежно написал три буквы: МОР. Мужское отделение реабилитации. Аббревиатура спокойно могла читаться как одно слово. Или расшифровываться как Мистический Оргазм в Розовом. Все равно. Я мысленно приветствовал того, кто пометил казенную одежду этими буквами. Этот человек всего несколькими мазками смог обессмыслить медицинскую науку в радиусе десяти километров вокруг.
Н-да. Вокруг могло быть что угодно — все равно что: могли работать прекрасные, вдумчивые врачи, обладающие знаниями по хромосомной и мозговой биохимии; могли существовать библиотеки, полные умных и благородных книг; могли витать гуманные идеи в духе Альберта Швейцера… И все это не имело никакого значения. Метка обессмысливала все… Она показывала, что больные воспринимаются как какой-то скот. Скот с клеймом, нанесенным масляной краской.
«Да ладно! Хватит уж вам, доктор Терзийски, уймитесь! Это всего лишь пижама!» — скажет кто-то, не столь эмоциональный.
Так-то оно так. Но хочу пояснить вам, что пижама была единственной одеждой нашего пляшущего «святого». Других вещей у него не было. И в будущем не ожидалось. Больному было шестьдесят, жить ему оставалось в среднем два года. В один прекрасный день он, в этой пижаме, помеченной блестящими, уродливыми буквами, должен был отойти к другим святым. На небо, где его наконец ждал отдых от этой ужасной пляски.
Сами не выдержал первым: он поднялся и пошел к танцующему человечку. («Человечком» я его называю не для того, чтобы принизить его страдания или умалить свою долю сочувствия, нет. Он просто был мелким). Больной согнулся от напряжения и совсем жалко стал корчиться от беспорядочных движений. С какой-то надеждой поднял лицо. Как я уже упоминал, мы с ним почти не говорили. Так уж повелось. Думаю, он был нам благодарен за то, что мы и его не заставляли говорить с нами. Это было бы для него еще одним тяжелым испытанием.
Сами достал бутылку водки из шкафа рядом с дверью и налил в стакан с три пальца. Потом достал таблетку аспирина из специальной, предназначенной лично для него коробочки. Подал больному стакан и таблетку, пляшущий человечек их взял. Заглотнул таблетку. Потом, используя инерцию широкого судорожного взмаха руки, влил в горло всю водку из стакана. Ужасно грустно.
А потом участник плясок святого Витта побрел в свою одиночную палату.
Это был ежедневный ритуал, который длился уже достаточно давно. Мне подумалось, что если бы кто-то понаблюдал за такой безумной традицией, то наверняка сказал бы, что Сами — циничный кретин. Сказал бы, что он бездушный изверг, позор для медицины. Я бы тут же ответил этому воображаемому наблюдателю: «Да пошел ты! Сами-святой! А если ты что-нибудь умеешь, да еще в эстетике разбираешься, давай, сделай что-нибудь более разумное, что-нибудь действенное для этого случая. Вот!»
* * *
Наверное кто-то припомнит, что при лечении исключительно важно иметь концепцию и стратегию, использовать эффективные методы и тому подобное. Важно найти подход к больному, прибегнуть к точному набору терапевтических средств. И прочее ля-ля-ля. И вот так, сложными высокопарными фразами можно объяснить, что делает психиатр, когда подает неизлечимо больному хореей Хантингтона таблетку аспирина.
Нет сомнения в том, что средневековые инквизиторы тоже были подкованы разными стратегиями и концепциями, посылая безумцев на костер. Как мне кажется, все тогдашние ведьмы ужасно напоминали женщин, страдающих шизофренией. Ну да ладно.
Я хочу сказать только одно: то, что мы делали с Сами, смешивая водку с аспирином, было лишено всякой концепции и стратегии. В этом методе просто соединялись три ключевых элемента, а настоящих базовых элементов любого лечения не так-то и много. В нашем случае это были: милосердие, внимание и водка — идеальная комбинация для растревоженной и измученной человеческой души. Так я сейчас думаю.
Вино и вина
Сама жизнь — это гневный всплеск против смерти,
против холодной не-жизни. Нежный всплеск.
Калин Терзийски Мне было плохо. Я опять изменил жене — до двенадцати дня был у Ив. Много пил, литрами; задыхался от бурной любви на ее широкой постели, забыв обо всем, что существует вокруг.
После этого я вернулся в свою маленькую квартирку в районе Дианабад. Жена проснулась, и мы стояли в ярко освещенной кухне в напряженном оцепенении. Три часа кряду мы цыкали и шипели друг на друга, цедя сквозь зубы злобные упреки. Потом я вышел и отправился куда глаза глядят, а она выбежала на лестницу и звала меня напряженным шепотом, а я останавливался в пролетах между этажами, вслушивался в этот шепот, в каждой нотке которого сквозило отчаяние…
Я ощущал свою вину. Гитлер и Геббельс, наверное, были виноваты в меньшей степени, я им завидовал. В нашей единственной комнате спала моя дочь Куки, и все мои мысли невольно устремлялись к ней. Мысль, что там, в комнате, неспокойным сном спит моя маленькая трехлетняя дочка и во сне с ужасом переживает расставание мамы и папы, жалила меня, как ядовитая кобра. И я вернулся в квартиру.
Жена стояла, по-прежнему не двигаясь, облокотившись на стиральную машину, она молчала, ее лицо излучало спокойствие и благородство. Она походила на некую безымянную святую, светловолосую и милую, молчаливую и величественную великомученицу, терзаемую каким-то похотливым римским дьяволом в три часа ночи.
— Ну, и что мы будем делать? — спросила она, а я выпустил из себя последние молекулы воздуха, мои легкие засвистели — я ужасно много курил, но ничего не смог ответить.
«Как — что мы будем делать? — пронеслось у меня в голове. — Как — что? Ну и вопрос, черт побери! Ты лучше меня добей, и мы разом покончим со всем, только не спрашивай, что нам теперь делать», — вот это я хотел сказать жене, но у меня ничего не вышло.
Я залез в нижний ящик холодильника, туда, где образцовые семьи обычно хранят картошку и лук, и достал оттуда большую бутылку водки Торговиште. Ребристое стекло было холодным, и я приложил его ко лбу. Жена посмотрела на меня с недовольством, а я наполнил два стакана. Странно, но она тоже потянулась за своей порцией. Мы выпили. Жена поднялась и тихо что-то пробормотала о том, что ей завтра на работу, что Куки проснется, почувствовав, что никого нет, потом она вышла. А я остался один на один с бутылкой. И выпил ее за час. В четыре утра пепельница передо мной была забита десятком холодных окурков, бутылка опустела, а сердце прерывисто билось. Какая-то очень хитрая часть меня надеялась, что я умру и освобожусь от всей этой истории. Другая часть — самая простая и грешная — знала, что в Обычной Жизни такие избавления случаются редко. И человек тащится под грузом своего отчаяния и вины множество лет. Глупый и несчастный.