В пятницу, на первой неделе Великого поста, то есть 5 марта 1910 года, незамужняя Евдокия Абрамова 43 лет, с шестимесячным младенцем Марией на руках ходила по домам смоленских обывателей и просила милостыню. Забрела она и в дом, где квартировало еврейское семейство. Евреи Абрамову в дом пустили, выслушали рассказ о грустной ее жизни и предложили отдать дочурку на воспитание. И уверили, что когда девочка вырастет, то будет в шляпках ходить. Несчастная мать тут же согласилась, и тогда пожилая еврейка унесла младенца в задние комнаты, чтобы напоить ребенка чаем. Время шло, а еврейка с девочкой все не возвращалась. Тут мать заволновалась и пригрозила евреям полицией. Ребенка тут же вернули. Спустя какое-то время у девочки началась рвота. Мать подумала, что девочка то ли заболела, то ли чего-нибудь съела. А через несколько дней, когда собралась ее помыть, вдруг обнаружила на теле ребенка какие-то язвочки. Сопоставив факты — пребывание у евреев, недомогание ребенка, раны на детском теле и то, что случилось это на Пасху, Абрамова все поняла: жиды кололи дитя иглами, дабы добыть христианскую кровь. И как только рассказ об этом появился в «Русском знамени», то есть через два месяца после события, подала прошение окружному прокурору. Тот распорядился начать следствие, но полицейский врач, осмотрев ребенка, заявил, что ранки эти всего-навсего — незажившие шрамы от прорвавшихся нарывов, а чирьи произошли от грязи.
Газета не смогла сдержать возмущения и в августе 1910 года напечатала целых пять статей, в которых объявила, что судебные и прочие власти Смоленской губернии окончательно прожидовели.
А в начале 1911 года пожилая еврейка, оказавшаяся Миррой Лейбовной Пинкус, подала на издателя и главного редактора «Русского знамени» А. И. Дубровина (он же по совместительству — председатель Союза русского народа), авторов статей Н. Еремченко и Н. Ракитского, а также на Е. Абрамову в суд по обвинению в клевете. Поскольку обвиняемые от явки в суд регулярно уклонялись (а Дубровин так и не явился), слушание дела состоялось лишь 10 декабря 1913 года. Абрамову суд оправдал, а остальных приговорил к шести месяцам тюрьмы (Дубровина заочно). Вопрос об употреблении евреями христианской крови суд даже не рассматривал, видимо, не считая его заслуживающим внимания — процесс Бейлиса закончился 28 октября.
Так что никакой экспертизы и привлечения еврейских первоисточников не требовалось. А выступали со стороны обвинения присяжные поверенные А. А. Иогансен и Н. К. Муравьев[134].
Выходит, что Беляева сюда приплели совершенно напрасно… Другой вопрос — зачем приплели? Что бы там ни было, но это та жизнь, которая проходила на людях… Но ведь наверняка что-то напоказ не выставлялось…
Весной 1912 года жившая в Москве Вера Былинская:
«…получила от Беляева письмо с просьбой купить ему некоторые книги ([как я] помню, о Бетховене и Вагнере). Просьбу я выполнила, книги выслала и сопроводила письмом с какими-то мыслями о просмотренной книге. Мы начали переписываться. Это лето 1912 года было периодом нашей окрепшей дружбы.
Он уже работал, но не переставал участвовать в вечерах и спектаклях, писал в газету рецензии, фельетоны. Я никогда не переставала удивляться и любоваться его трудоспособностью и настойчивостью. Несмотря на это мы часто встречались и много говорили. Его мать ко мне хорошо относилась, и это давало мне право бывать у них.
Я видела, как изменился он за три года (на самом деле, с предыдущей встречи прошло четыре года. — З. Б.-С.). Не было прежней жизнерадостности, жадности ко всем проявлениям жизни. Он очень много говорил о своих мечтах и планах и сам же критиковал их и начинал новые искания.
Работа не только не удовлетворяла его, но даже тяготила временами. Его влекло в искусство, в литературу, и он не верил в себя. Его мысли и мечты были всегда шире и смелее того, что он видел в окружающей жизни.
В наших разговорах и спорах я всегда старалась заставить его поверить в свои возможности, но в ответ он горько говорил: „Нет, мне суждено остаться дилетантом, это ужасно…“
Тяжело подействовала на него в это время смерть человека, которого он, по-видимому, полюбил.
Переписка наша продолжалась, видно было, что его не покидает чувство юмора, т. к. он прислал несколько шутливых открыток, и в ноябре я получила его портрет с надписью: „Человек, из которого ничего не вышло“»[135].
А вот и фотографический портрет, изготовленный в ателье Гершовича (Смоленск, Троицкое шоссе, дом Григорьева).
И надпись:
«Человѣк, из котораго ничего не вышло.
Ал. Бѣляев 27/Х — 12»[136].
Сразу видно, что писал вольнодумец — в слове «Человек» и в фамилии нет твердого знака.
Какие же отношения связывали юную слушательницу московских Высших женских курсов и молодого разочарованного адвоката? Оба люди свободные, придерживаются прогрессивных взглядов… Однако наносить визиты одинокому мужчине девушка осмеливается лишь с одобрения и в присутствии матери молодого человека. Приличия соблюдены.
Но среди материалов, относящихся к знакомству Веры Былинской с Беляевым (письма, открытки, фотографии, программки любительских спектаклей), хранится один необычный предмет — зеркало, на обороте которого красной краской написано:
«И это называется истина! Увы, только ложь можно обнажить так… А истина… это прекрасная незнакомка под черной густой вуалью. Женщина — символ этой „закутанной“… истины…
А в ней — „прекрасная ложь“.
Н. О.»[137]. «Незнакомка» — это стихотворение Александра Блока (1906). Оттуда же и «черная густая вуаль»:
И странной близостью закованный, Смотрю за
темную вуаль, И вижу берег очарованный И очарованную даль…
Беляев в своих произведениях Блока никогда не цитировал… Впрочем, автор этой возмущенной надписи себя обозначил — Н. О. Ни одной общей буквы ни с Александром Беляевым, ни с одним из его псевдонимов и прозвищ.
Как же попало это зеркальце в беляевскую коллекцию? Начнем разбираться.
«И это называется истина! Увы, только ложь можно обнажить так…»