Утром рано, на рассвете,Корпусной придет.На поверку встанут дети,Солнышко взойдет.Проберется лучик тонкийПо стене сыройК заключенному ребенку,К крошке дорогой.Но светлее все ж не станетМрачное жилье,Кто вернет тебе румянец,Солнышко мое?За решеткой, за замкамиДни, словно года.Плачут дети, даже мамыПлачут иногда.Но выращивают смену, закалив сердца.Ты, дитя, не верь в изменуТвоего отца.
Вскоре Ра впихнули с женщинами-уголовницами, как водилось, в вагон для скота, без рессор. И отправили куда надо. От заключенной, любовницы начальника поезда, она узнала, что везут их в Казахстан.
Холодные весенние ветры свистели в щелях. Мучила безумная жажда – кормили соленой воблой, не давая воды. Но мучила ее и мысль о том, как сообщить родным, что с ней. Произошедшее дальше скорее похоже на литературный вымысел.
Но это не мелодрама. Что было, то было.
На полустанке Рахиль, взобравшись повыше на узел с вещами, глянула в зарешеченное вагонное оконце: на рельсах толкутся закутанные в тряпье существа с флажками. Женщины! Две стрелочницы. Ра быстро хватает обрывок бумаги, которую узники получали для уборной, берет обожженную спичку – уголовницы дали, у них все есть – и нацарапывает: «Едем, кажется, в Казахстан. Ребенок со мной…» И наш адрес в Москве.
Складывает весточку уголком, бросает в окно.
Одна женщина отвернулась. А вторая – в ее лицо Ра впилась глазами – проследила за полетом бумажки, подняла и кивнула: ладно, мол, передам.
Поразительно, но письмо действительно дошло!
Оно сказало главное: сестру отправили в Казахстан. Решение приняла я мгновенно – хлопотать, выручать.
Для этого у меня в ту пору имелись кое-какие рычажки. Дело в том, что в 37-м, в разгар сталинского террора, на артистов Большого вдруг высыпали с кремлевских небес мешок орденов. В те годы орден – редкость. Меня наградили «Знаком почета» за номером 4000.
Молодая балерина в светлом чесучовом пиджачке с орденом в петлице, независимо вышагивающая на, как говорят у нас в балете, выворотных ножках, – это производило впечатление, распахивало двери в высокие кабинеты.
Так, во всеоружии, я и двинулась на Дмитровку в прокуратуру. То есть в учреждение, от которого тогда старались держаться подальше.
– Вам кого, девушка? – ошарашенно уставился на меня случайно подвернувшийся чин, косясь на орден.
– Хочу попасть к Вышинскому…
Чин принял во мне удивительное участие. Он оказался в прокуратуре хозяйственником. Фамилию его помню и сейчас, Малютин. В Казахстан, говоришь? Ну, к самому Вышинскому ни к чему, он больно высоко. А вот в такой-то и такой-то кабинеты стоило бы попробовать, авось набредешь на добрую душу…
И я отправилась по тамошним угрюмым коридорам. В разговорах с чиновниками напирала на то, что у арестованной сестры грудной ребенок. Хочу спасти его от гибели, взять к себе, твердила я. Скажите, где сестра, где ее искать?
– Плисецкий? Михаил Эммануилович? – полистал при мне какую-то папку один прокурор. – Так ему же дали десять лет без права переписки…
Я еще не знала, что у этой кодовой фразы, советского эвфемизма тех дней, – один страшный смысл: Мишу уже расстреляли. Отец будущей звезды мирового балета никогда не увидит свою дочь на большой сцене, не поразится ее дару.
1937 год