И он его получил? – спросил Дрейк.
Нет. Вместо этого пришло позволение жить. Однажды утром его разбудил жуткий звук со стороны моря. Он поспешил к берегу, думая, что там сел на мель пароход. Но оказалось, что шум издавала крупная косатка, застрявшая между скал и обдиравшая свою кожу в попытках освободиться. Отец воспринял это как знак и на следующее утро, заперев лодочный сарай и вместе с ним то немногое, что еще оставалось живым в его сердце, отправился в путь. Через три часа на него обрушился проливной дождь. Еще через милю над морем появилась двойная радуга. Он заметил, что больше не ощущает ни горечи, ни злости. Вместо этого в нем начали с болью пробиваться первые ростки того, что он впоследствии назвал «свободой». Много миль отпечаталось на подошвах его ботинок – болотная трава и песок, вся история полуострова слой за слоем, как ископаемые останки, как многократно повторенные молитвы. Он добрался до Майклс-Маунта[19], обошел вокруг острова и вернулся на большую землю, успев до наступающего прилива. Потом по скалистым утесам достиг Лендс-Энда[20]. Он часто спал стоя, прислонившись к скале или стене, и ноги его при этом подергивались, как будто видели свои собственные сны о беспрерывной ходьбе. А с рассветом он продолжал путь, никогда не останавливаясь для разговора со встречными людьми – разве что поднимет шляпу и односложно поприветствует, – так что его ноги все время были в движении. Он прошагал две тысячи миль, шесть раз обойдя по периметру все графство. Это заняло девять лет. Он видел лунные затмения и резвящихся в море дельфинов. Он видел кораблекрушения, когда взбесившиеся волны поглощали десятки моряков. Он учился у мудрых старух, владевших древними знаниями и секретами, и методом проб выяснил, какие травы действуют на него благотворно, а какие идут во вред. Он научился отыскивать пресную воду там, где не было никаких источников. Он научился облегчать страдания умирающих. И только тогда, после стольких лет скитаний, его ноги наконец-то остановились. Он присел на валун у самого края земли и стал смотреть, как солнце опускается за горизонт. И он понял: чему-то приходит конец. Я думаю, сказал он себе, что это конец скорби. А когда небо окрасилось золотом, он ощутил блаженное спокойствие. Он подумал: Где-то между Богом и медициной должно быть место для меня. И он заключил эту мысль в перламутровый медальон, висевший у него на шее, – вот этот самый.
Дивния продемонстрировала свой заветный медальон.
И вот тогда-то он выспался, продолжила она. И его ноги по-настоящему отдохнули. Понимаешь, он наконец настиг то, за чем так долго гнался. Он вновь обрел цель. А значит, он мог жить. После этого он и привез меня из Лондона. Он купил цыганский фургон и старого упряжного мерина, и мы вместе исколесили вдоль и поперек весь Корнуолл. В деревнях и на фермах его просили посидеть с умирающими людьми. Я бывала там с ним и училась. Я наблюдала за тем, как он шепчет слова – обычно они приходили ему в голову тут же на месте, но иногда это были слова из Библии, если об этом просили члены семьи. Я смотрела, как он готовит снадобья из трав, как он забирает их боль. И они умирали без мучений, с благодарностью на устах. В те годы деньги здесь были не особо в ходу; чаще с ним расплачивались едой или выпивкой. Когда долго не было работы, мы перебивались тем, что давала природа, а давала она многое. Об отце ходила добрая молва по всей округе.
А кто разносил молву? – спросил Дрейк.
Деревенские кумушки, кто же еще? Те, кто принимал роды, или ухаживал за умирающими, или хотя бы при этом присутствовал. Они звали его позаботиться об уходящих из жизни, а я отправлялась с этими женщинами к роженицам и училась встречать новую жизнь.
Ты принимала роды?
Нет, не тогда. Я занялась этим годы спустя, а в то время я только помогала: кипятила воду, готовила простыни, иногда перевязывала пуповину. Но я наблюдала и училась. И видела много смертей во время или сразу после родов. Тогда ведь не очень-то заботились о чистоте, Дрейк. Грязные манжеты, не закатанные рукава. Насморк, особенно в зимнюю пору, когда у повитух текло из носа. Они не понимали, как важно, чтобы при родах все было предельно чистым… Ну а отцу труднее всего приходилось, когда умирающий просил дать ему еще немного времени. В таких случаях отец отправлял меня под покровом ночи освобождать попавших в ловушки лобстеров, выпускать из загонов предназначенных на убой ягнят, свиней и кроликов. Он называл это «повышением жизненных ставок» – как при игре в карты повышают ставки вслепую, но здесь это делалось лишь для того, чтобы немного затянуть безнадежную партию. Во многом это было сродни чуду. Но обходилось оно дорогой ценой.
Почему дорогой ценой? – спросил Дрейк.
Потому что боль, которую отец забирал у других, оседала в нем самом, и это было только вопросом времени, когда она наберет силу и начнет расти внутри него, как на дрожжах. Он обычно не держал от меня секретов, только старался не показывать, как сильно отекли его ноги. И я не держала секретов от отца, только старалась не показывать, как сильно я боюсь его потерять. В тот день, когда отец понял, что наши приключения подошли к концу, он сказал: Пора повернуть назад, моя милая. И вот в свои четырнадцать лет я развернула старого мерина и мы отправились назад, в отцовское прошлое. Он спал, когда мы прибыли в Сент-Офер. Была середина дня, однако он спал. Я застопорила колеса фургона, распрягла мерина и пустила его пастись среди деревьев. Потом пошла к лодочному сараю, где не бывала прежде. Чем отпирать ржавый засов, оказалось проще вырвать всю скобу из гнилого дерева. Но за десять лет дверные петли проржавели насквозь, а отсыревшая дверь так разбухла, что только сильный удар ногой смог открыть доступ к прежней жизни моих родителей. Внутри все было аккуратно расставлено и разложено по своим местам. Заправленная постель выглядела так, словно на ней никто никогда не спал. По обе стороны кровати и рядом с камином стояли канделябры. Изначально красные коврики на полу позеленели в тех местах, где их тронула плесень. Но больше всего мне запомнилось то, что это был мир для двоих: два стула, два стакана, две миски. И я почувствовала себя скорее незваной гостьей, чем плодом их любви – дочерью, вернувшейся в родной дом.
Дрейк указал на прямоугольное пятно над очагом, более светлое по сравнению с закопченной стеной вокруг него.
Что было на этом месте? – спросил он.
Не знаю, сказала Дивния. Может быть, нечто такое, с чем отец не мог ужиться после смерти мамы?
Картина?
Да, скорее всего. Я никогда не спрашивала, а сам он об этом не говорил, да и времени у него оставалось в обрез.
Старуха отпила из своего стакана.
Три дня, всего три дня, Дрейк. На третью, и последнюю ночь отцовское тело начало излучать яркий свет. И в этом чудесном сиянии я разглядела мою маму, ожидающую отца. Я никогда не видела мамино лицо и больше всего на свете хотела бы его увидеть. Я и сейчас этого хочу – такие желания не угасают с возрастом. А в ту ночь ее лицо было скрыто густыми распущенными волосами. Но я поняла, что это была она, потому что услышала слова «моя дочь», а ее дыхание было дыханием моря. Отец сказал: Здравствуй, любимая, ты вернулась ко мне. А мама ответила: Я никогда тебя не покидала. И за этой короткой фразой стояла целая жизнь. Он сказал: Теперь нам пора? И они оба повернулись ко мне со словами: Ты позволишь нам уйти? А я ничего не смогла им ответить. Только приподняла руку – слабое подобие прощального жеста. Но никаких слов у меня не нашлось. Мне ведь было всего четырнадцать лет, и на самом деле я хотела сказать лишь одно: Пожалуйста, не уходите.