Дженнингс, неброско одетый в синий саржевый костюм, коричневые ботинки и котелок, свернул в переулок и подошел к двустворчатым дверям Академии, над которыми возвышалась аллегорическая скульптурная группа, придуманная самим Ле Боу, представляющая, как Орфей обучает пляске деревья и животных. Эта аллюзия не была лестной для учеников, поскольку если Ле Боу – Орфей, то кто же дубы и скоты? Однако раздражительный коротышка не желал менять аллегорию, и скульптуры остались как есть. Дженнингс прошел под ними внутрь здания, как всегда улыбаясь при виде этих фигур. Внутри на первом этаже помещение делилось на две части – большой зал для танцевальных уроков и маленькую комнатку, которая использовалась и как приемная, и как кабинет. Наверху, на втором этаже, были гостиная, столовая и кухня. На третьем, под высокой конической крышей, располагались спальни профессора и Пегги, вместе с одной гостевой на случай, если кто-нибудь останется на ночь. Где спала Марго – кухарка и прислуга на все руки – оставалось загадкой. Как видно, жилые помещения в доме были весьма ограничены. Тем не менее о Ле Боу заботились Пегги и Марго, которая была ему очень преданна. Профессор был весьма доволен и счастлив и жил легко, по-французски.
Пегги сидела в кабинете, разбираясь со счетами. Это была хорошенькая миниатюрная девушка двадцати пяти лет, опрятно одетая в платье в цветочек и сама похожая на свежую маргаритку. У нее были синие глаза, волосы цвета спелой пшеницы и нежные румяные щеки. В ней было нечто пасторальное, напоминавшее о цветущих лугах и парном молоке. Ей надо было бы быть пастушкой и пасти овечек, а не трудиться в грязном кабинете. Как такой деревенский цветок расцвел среди домов Лондона, Дженнингс не понимал. Согласно ее собственному рассказу, Пегги никогда не жила за городом. Из-за пиликанья скрипки, доносившегося из большого зала, и увлеченности работой Пегги не услышала, как вошел ее любимый. Дженнингс тихо подкрался к ней, любуясь прелестной картиной в луче солнца, игравшего на ее волосах.
– Угадай, кто это? – сказал он, закрывая ей глаза руками.
– Ой! – воскликнула Пегги, роняя ручку и убирая его руки. – Это единственный мужчина, который позволяет себе со мной такие вольности. Майлз, мой дорогой свинтус! – она со смехом поцеловала его.
– Мне не нравится последнее слово, Пегги!
– Но это же любимое словечко папы Ле Боу для своих учеников, – сказала Пегги, которая всегда так называла преподавателя танцев.
– И «дорогой» тоже?
– Нет, это уже мое собственное. Но могу и убрать, если хочешь.
– Не хочу, – сказал Майлз, садясь и привлекая ее к себе. – Поговори со мной, юла.
– Не хочу, чтобы меня называли юлой, а что до разговора, то у меня дел невпроворот. Урок скоро закончится, а некоторым ученикам надо отнести эти счета домой. Скоро будет готов дежёне[8], а ты сам знаешь, как Марго бесит, когда ее превосходные блюда остывают и гибнут. А почему ты здесь, а не на службе?
– Тсс! – сказал Майлз, прикладывая палец к ее губам. – Папа услышит.
– Как же! Слышишь, как скрипка пиликает? Он орет на несчастных, как бойцовый петух.
– А разве бойцовый петух орет? – задумчиво спросил Дженнингс. – Надеюсь, он не в дурном настроении. Я пришел задать ему пару вопросов.
– По твоему делу? – понизила она голос.
Дженнингс кивнул. Пегги знала, чем он занимается, но пока еще не имела случая сказать Ле Боу об этом.
Как и все французы, Ле Боу питал традиционную ненависть к «легавым» и мог не понять, что детектив – это высокий статус. Потому для него Майлз был просто джентльменом со средствами, и они с Пегги решили рассказать Ле Боу правду, когда тот уйдет на покой. Тем временем Майлз часто говорил с Пегги о своей работе, и обычно она выказывала свежий взгляд на вещи и помогла ему в некоторых сложных случаях. Пегги знала все об убийстве в Кривом переулке и о том, что дело поручено Майлзу. Но даже она не могла предположить, кто может быть убийцей, хотя знала все факты.
– Я хочу поговорить о новом деле, – сказал Дженнингс. – Кстати, Пегги, ты знаешь ту женщину, Маракито?
– Да. Игорный дом. Что с ней?
– Похоже, она замешана в это дело.
– Каким это образом?
Дженнингс рассказал ей об эпизоде с фотографией и о том, что миссис Херн и Маракито пользовались одними и теми же духами. Пегги кивнула.
– Не вижу, как фотография связывает ее с этим делом, – сказала она наконец, – но одни и те же духи – это странно. Но, может, это модный аромат. «Хикуи». «Хикуи». Никогда не слышала.
– Это японские духи, и Маракито получила их от какого-то иностранного поклонника. Это странно, как ты и сказала.
– А ты видел миссис Херн?
– Да, во время следствия. Она свидетель. Но сам я с ней не говорил.
– Так почему бы тебе не заглянуть к ней? Ты говорил, что у тебя есть адрес.
– Теперь нет, – мрачно сказал Дженнингс. – Я заезжал к ней в Хэмпстед, и мне сказали, что миссис Херн так потрясена смертью своей подруги мисс Лоах, что уехала за границу на неопределенное время. Так что здесь я пока ничего сделать не могу. Именно потому я пришел сюда расспросить о Маракито.
– Папу Ле Боу? – сказала Пегги, хмуря хорошенький лобик. – А он-то что может знать об этой женщине?
– Она до несчастного случая была танцовщицей. Может, она проходила через школу Ле Боу.
– Маракито, Маракито, – пробормотала Пегги и покачала головой. – Нет, я ее не помню. Сколько ей лет?
– Думаю, около тридцати. Красивая, утонченная женщина, похожая на тропический цветок.
– Испанка. Имя испанское.
– Мне кажется, что, кроме имени, в ней ничего испанского нет. Она говорит по-английски без малейшего акцента. Тсс! Вот и папа.
Это действительно был маленький профессор. Он влетел в комнату и плюхнулся, пыхтя и отдуваясь, на грязный диванчик. Он был маленьким и сухощавым, на сморщенном личике блестели черные глаза. Он носил белый парик, совершенно не подходивший к его смуглой коже, и был одет в опрятный черный фрак. Он держал маленькую скрипку и сыпал словами, не стесняясь Майлза.
– Ах, эти энглезские свинтусы, дорогая, – обратился он к Пегги. – Они деревянные, совсем деревянные. Я нитшево сделать с ними не могу, совсем! Они анжель выведут из себя! Ах, мон Дье, кель доммаж[9]я их учить!
– Мне надо заняться счетами, – сказала Пегги, сгребая бумаги и выбегая. – Останьтесь на завтрак, Майлз.
– Ах, мон ами, – вскричал папа, вставая. – Извините, но эти свинтусы так меня сердить! Они есть марионетки с часов в Страсбуре. Вы отшень… а… чирикать.
Профессор нахватался английских сленговых словечек, которыми пересыпал свою речь. Он хотел выказать свое дружеское расположение, и ему действительно очень нравился Майлз. В подтверждение своего расположения он предложил молодому человеку понюшку табаку. Дженнингс терпеть не мог нюхательный табак, но, чтобы расположить к себе папу Ле Боу, он взял понюшку и яростно вдохнул.