Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 42
Глава или параграф исследования будут, вероятно, посвящены принципу случайности, который активно используется при разработке темы «люди-на-острове». Историк, конечно, заметит, что эта случайность — по контрасту — служит лишь выявлению неслучайности характеров, связей и коллизий: даже на необитаемом острове люди продолжают решать проблемы, порожденные жизнью-до-острова. Однако процесс решения этих проблем в лабораторно-экстремальной, пограничной ситуации протекает как бы при повышенной температуре, резко, быстро, обнаженно, тем более, что нередко жизнь-до-острова и жизнь-на-острове соотносятся как неподлинная и подлинная. Заимствованием терминологии из полузабытого экзистенциализма я только хочу напомнить о том, что это учение настойчивее других разрабатывало эту тему — увы, с точки зрения людей-на-острове.
Закономерно, что ни один художник не рискнул изобразить жизнь на острове как новую Утопию — зато так называемых антиутопий создано сколько угодно. Дабы исключить всякие сомнения на этот счет, писатели и кинематографисты почти всегда вводят в ситуацию элемент опасности: людям на острове угрожают «оно», «нечто», «они», «чужие», чума, туберкулез, грипп, крысы и т. п. Угроза в одних случаях материальная, в других нематериальная, но всегда — реальная. Причем угроза — атрибут модели (т. е. неотъемлемая ее часть), более того, без опасности модель безжизненна: «страх», «насилие», «болезнь» — ключевые понятия современной науки, описывающей социальные процессы и состояния личности в обществе. Личности одинокой, одномерной, отчужденной.
В апреле 1363 года Петрарка совершил восхождение на Ветреную гору (Мон-Ванту) близ Авиньона, после чего написал: «Кроме души, нет ничего достойного удивления… в сравнении с ее величием ничто не является великим». («Существует зрелище более прекрасное, чем небо: глубина человеческой души!» — воскликнул Виктор Гюго спустя полтысячелетия, но это уже не открытие, а реплика, рассчитанная на публику.)
Это одна из первых в европейской культуре осмысленных деклараций эмансипации личности, одна из первых апологий Острова.
Интересен, важен, ценен не Континент, даже не Архипелаг, но Остров. Не Пантеон — но Церковь. Не Аноним — но Автор. Не Люди — но Человек. Не Один — но Единственный.
Это были новые ценности, содержание которых, разумеется, не оставалось неизменным. Со времен Иисуса искусство открывало, изучало, возвышало Человека. Он, Единственный, стал мерой всех вещей (эта мысль Протагора откликнулась в Римской речи Пико делла Мирандолы в 1487 году: «Я поставил тебя в центр мира…»). Его душа — неисчерпаемая сокровищница; его свобода — безусловное благо; владение психологизмом стало мерилом мастерства художника. Границы острова предельно сузились, то есть раздвинулись до границ Космоса (тут, видимо, уместно вспомнить, что идею «человек есть космос» развивали еще досократики, Григорий Теолог, мистики). В XIX веке этот процесс достиг кульминации в творчестве Достоевского, и именно он указал на оборотную сторону эмансипации: одиночество, своеволие, отчуждение (впрочем, у него был предшественник, написавший «Ричарда III», «Макбета», «Кориолана»).
Последующее развитие европейской культуры свидетельствует о кризисе психологизма и традиционного гуманизма, ядро которого — индивидуализм, антропоцентризм. Ницше, Пруст, Джойс, Кафка довели до конца процесс, истоки которого лежат в евангелиях, «Исповеди» Августина и «Меа secretum» Петрарки. Однако в творчестве последователей гуманистическая идея первопроходцев лишилась апологетической окраски. Последний удар нанес фашизм — перезревший, гнилой плод этого индивидуализма, этого антропоцентризма, этого гуманизма.
Бог умер. Люди на острове оказались бессильны перед Сверхчеловеком. Единственный стал Одиноким, испытывающим страх перед свободой. Человек — легко заменяемая деталь социальной машины. Вещь — мера людей («Я есть то, что у меня есть» — так сформулировал эту мысль Эрик Фромм).
Итак, наш исследователь констатирует конец эпохи индивидуализма, соотносимый с эпохой христианского антропоцентризма и психологизма в искусстве (еще Тынянов говорил, что психологическая повесть стала бульварным жанром), — и завершение ее символизировано грандиозной метафорой «люди-на-острове». Хотя, конечно, это уже давно не метафора.
Иголка княгини Февронии
Нам неизвестно имя автора китайского романа «Цзинь Пин Мэй» («Цветы сливы в золотой вазе»), который нередко ставят в один ряд с такими классическими произведениями, как «Троецарствие», «Речные заводи» и «Сон в красном тереме». Но легендарная история его создания интересна сама по себе.
Живший в середине XVI века крупный сановник Янь Шифань, любитель и коллекционер древностей, однажды узнал, что у одного военачальника хранится прославленная картина художника Чжан Цзедуня «Праздник Поминовения на реке Бянь», и возжелал во что бы то ни стало заполучить драгоценный свиток. Владельцу, однако, вовсе не хотелось расставаться с картиной. Он заказал искусному живописцу копию «Праздника Поминовения» и поднес ее сановнику-коллекционеру. Присутствовавший при этом известный художник Тан сказал: «Это не подлинник. Я видел картину собственными глазами. Взгляните, вот воробей — как неуклюже стоят его лапки, сразу на двух черепицах. Ясно, что это подделка». Сановник разгневался, затаил злобу и со временем добился, чтобы военачальника-обманщика обвинили в государственной измене и казнили.
Сын погибшего генерала — эссеист и поэт — долго вынашивал мысль о мести за отца. Однажды Янь Шифань спросил у него, нет ли в книжных лавках какой-нибудь интересной новинки. «Есть». — «Какая?» Поэт случайно бросил взгляд на золотую вазу с цветущей веткой дикой сливы и ответил: «Она называется «Цзинь Пин Мэй». И добавил, что книга напечатана плохо, поэтому он берется переписать ее и прислать.
Вернувшись домой, поэт открыл классический роман «Речные заводи», наткнулся на кратко изложенную историю любвеобильного торговца Симынь Циня — и сочинил книгу «Цветы сливы в золотой вазе». Зная о привычке врага слюнить пальцы при чтении, автор пропитал углы страниц мышьяком. Наконец подарок был поднесен.
Янь Шифань читал роман не отрываясь всю ночь. Утром он вдруг почувствовал, что язык у него одеревенел. Глянул в зеркало — а язык черен. Он понял, что обречен, и вскоре умер, попросив сына лишь об одном одолжении: проследить, чтобы враги не изувечили его мертвое тело.
Пропитанные ядом страницы — пленительно страшный образ самого искусства, стремящегося «отравить» читателя, в идеале — «умертвить» того человека, каким он был до встречи с книгой, преобразить его…
Эта захватывающая история вымышлена, она недостоверна, но убедительна благодаря детали — неуклюже поставленным лапкам воробья, растопырившегося на двух черепицах. Мы жадно хватаем все новые куски несуществующего пирога, если в нем попадаются настоящие вишенки.
Читать труднее, чем писать. Тысячи писателей спорят за душу малоискушенного читателя— а таких читателей большинство. Писатель не может не писать эту книгу, тогда как читатель, даже самый запойный, имеет полное право не читать именно эту книгу. Вдобавок читателю приходится ориентироваться в чужом мире, преодолевая искушения собственного опыта, подчас очень далекого от опыта автора книги, который живет в ней, как в собственном доме. Наконец, стоит читателю обжиться в новом доме, как его бросают на произвол судьбы, обрывая повествование… Да стоит ли звание читателя всех этих лишений?
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 42