Немцы уже выстраивали пленных в колонну по пять. Они посматривали на Тимофея, но пока не торопили: работал естественно возникший его особый статус. Надолго ли хватит?.. Испытывать судьбу не стоило, и быть выделенным — когда ты в плену — не стоило тем более. Тимофей взял свою лопату, с помощью Залогина поднялся. Внутренняя пустота пока ничем не наполнилась; это затрудняло удержание равновесия. Малейшее дуновение ветерка грозило опрокинуть на землю. Впрочем, все это — пустяки; главное — к боли притерпелся. Боль наливалась под ключицей, тяжелела, но пока не стреляла ни в руку, ни в спину, ни в сердце. Тело хотело жить, и старалось не мешать Тимофею спасти его.
Колонна тронулась неторопливо, стала растягиваться, как гармошка, пока не вытянулась почти на двести метров. Лопат хватило не на всех. Солдаты конвоировали с обеих сторон. Колонна отошла совсем недалеко, когда в воздухе появился небольшой самолет. На него почти не обратили внимания, но когда он взревел мотором и, сделав боевой разворот, по наклонной устремился в атаку, — и конвоиры, и пленные бросились в рассыпную. Рев нарастал; вот сейчас ударит из пулеметов… Над самой землей, почти над головами, самолет выровнялся, и тогда стали видны кресты на его крыльях. Это был моноплан-парасоль с открытой кабиной, гражданская модель, хотя и с пулеметами. Скорее всего — связист. Довольный произведенным эффектом, летчик смеялся и махал свободной рукой. Словно подброшенный облаком пыли, самолет круто взмыл и ушел в сторону триангуляционной вышки.
Поле было большое. Но и стадо, которое здесь прежде паслось, было не маленьким; поэтому коровы часто заходили в рощу, где трава была сочней, или переходили через ручей на луг. Впрочем, луг принадлежал не хозяину фермы, а общине, значит, каждый раз такие визиты ему приходилось согласовывать. Упразднив ферму, наши оборудовали на пастбище полевой аэродром передового базирования. Возле дальней рощи виднелась недостроенная вышка для наблюдения за полетами. В самой роще (их не было видно, но Тимофей там бывал, поэтому знал о них) стояли два барака обслуживающего персонала и сборные домики летного состава. На опушке в землю была вкопана цистерна с горючим. Сейчас там пытались завести харьковский трактор, в утренней тишине стреляющие звуки недовольного движка докатывались через поле удивительно отчетливыми. На поле темнели остовы сгоревших истребителей. Их было много. Некоторые самолеты пытались взлететь, при этом их расстреливали; на земле от них остались разбросанные обломки. Стоянка самолетов была рябой от свежих воронок. Бомб не жалели. Ясно, что пленным предстояло убрать сгоревшие самолеты и закопать воронки.
После фиктивной атаки моноплана-парасоля настроение пленных заметно изменилось в лучшую сторону. Такой пустяшный эпизод — но он сломал напряжение, и каким-то непостижимым образом подтвердил, что война — в прошлом. Больше не придется стрелять; и в тебя — если будешь вести себя разумно — стрелять не станут. Как говорится, плен не мед — зато цел живот. Впереди было много времени, чтобы осмотреться, подумать, прикинуть — что да как. Правда, скорее всего, через два-три дня наши вернутся и освободят, но, с другой стороны, если немцы напали — значит, они уверены в своей силе; вон как Польшу и Францию раздолбали! А наши пока оклемаются, пока сообразят — что происходит, пока раскачаются… Интересно, сколько километров по прямой, скажем, от Бреста до Москвы? Ну — тысяча, ну — полторы от силы. А сколько танк может пройти за сутки? Наш танк не в счет, потому что за сутки он три раза сломается. А немецкий — если с напором, с куражом, через легкие бои — все пятьдесят километров может одолеть. Пусть не пятьдесят, пусть — двадцать. Делим полторы на двадцать… Так ведь уже в начале сентября они должны быть под Москвой!..
Грунтовая, натоптанная дорога без употребления уже зарастала. Пырей, люпин и клевер наступали с обеих обочин. Высоко в небе висели заливистые пташки; еще выше — поймав восходящий поток — плавал ястреб. Далекий трактор все никак не мог прокашляться, иногда выстреливал так, что даже птицы замолкали, и все же первый настоящий выстрел Тимофей распознал сразу. И сразу понял: это не винтовка, это — пулемет. Выстрел щелкнул сзади, в хвосте колонны. Тимофей замер, и когда тут же простучало еще три раза подряд, присел, успев швырнуть на землю Залогина.
Через выгон, сближаясь с колонной, мчался немецкий мотоцикл с пулеметом в коляске. Трое конвоиров были уже убиты; четвертого пулеметчик прострочил на глазах у Тимофея. Солдат не успел даже сорвать с плеча карабин, пули отшвырнули его; он свалился в траву тюком, будто и костей в нем не осталось.
Но следующий солдат опередил пулеметчика и выстрелил в упор. Правда, его тут же сшибла коляска, и все остальное время, как позже вспоминал Тимофей, немец бился на спине, норовил выгнуться, упираясь в землю пятками и затылком, его что-то колотило изнутри, он срывался и начинал выгибаться снова, и опять срывался, и все время кричал, кричал непрерывно.
Однако пулеметчика он убил.
Пулеметчик отвалился в сторону, и, подброшенный на кочке, выпал из коляски.
Мотоциклист резко затормозил, сдал назад, выпрыгнул через коляску (левой рукой уперся в бак мотоцикла, правой — в сиденье, и все это легко, стремительно: не выпрыгнул — перепорхнул) к своему товарищу, нагнулся над ним… Чумазого лица мотоциклиста Тимофей не мог разглядеть, но во всем его облике, в каждом движении, в этом полете через коляску было столько знакомого… Неужели — Ромка?.. Ну конечно! — это же Ромка Страшных! — признал Тимофей. Он-то считал, что Ромку сразу убило. Ведь во время боя на заставе Тимофей так его и не приметил. Даже успел пожалеть о нем. И не потому, что в бою ему бы цены не было, — чем-то он запал в душу…
Колонна уже лежала — и пленные, и конвоиры. По эту сторону уцелели трое солдат. Двое из них бежали без оглядки, но третий (он был в голове колонны, на глаз — метрах в ста пятидесяти) стрелял с колена, причем не спешил, тщательно прицеливался перед каждым выстрелом. Он посылал пулю за пулей, только все зря: он не мог справиться с руками (да что руки! — его всего колотило), хотя, возможно, такой это был стрелок.
Начали пальбу и остальные конвоиры. Стреляли не целясь, спешили, да и неуютно им было, ведь в трех-четырех метрах от них лежали враги. Еще минуту назад пленные — подавленные, покорные, — в новой ситуации они могли вдруг очнуться, выйти из гипноза плена, вспомнить, что они — солдаты, обученные драться и убивать. От любого из них теперь можно было ждать, что он бросится на тебя. Ведь не успеешь винтовку повернуть. А если набросятся вдвоем, втроем?..
Поэтому один из конвоиров — выстрелив — отполз на метр; опять выстрелил — и опять отполз. Удивительно, но и остальные конвоиры — вроде бы не отрывая глаз от мотоциклиста — заметили этот маневр — и тоже стали отползать.
Что-то случилось с Ромкой. Его стремительное движение пресеклось так же вдруг, как и возникло. Склонившись над пулеметчиком, он застыл. Вряд ли это был шок. Любой, хоть немного знавший Ромку, заявил бы убежденно: Ромка и шок — вещи несовместные. Но вот — случилось. Ступор. Потом, когда через час они уминали немецкую тушенку с немецким же хлебом, Тимофей спросил его: «Рома, неужто тебя так ошарашило, когда ты увидал, что твой пулеметчик убит?» — «Не понимаю — о чем ты?» — удивился Ромка, продолжая жевать, наслаждаясь этим — ведь целые сутки мечтал об этой минуте! — «Но я же видел! — настаивал Тимофей. — Ты сидел над ним вот так, сидел и сидел…» — «Да?» — спросил Ромка, но по всему было видать, что спросил, как говорится, для поддержания разговора. У него была счастливая способность целиком погружаться в то, что делал. А уж если он ел… Короче говоря, было похоже, что эти секунды ступора выпали из его памяти. Впрочем, возможна и другая версия. Возможно, где-то на дне его сознания жило поразившее его впечатление: перегнулся через край, глянул — а там бездна. Она летит тебе навстречу, притягательная и непостижимая… Есть вещи, которые лучше не вынимать из старого шкафа. А то ведь потом придется носить это на себе…