Это был страх.
Пока еще маленький, еле заметный живчик, но он рос на глазах, у него прорезались зубы: не смогу, не смогу, не смогу… Еще немного — и немцы этот страх увидят. То-то потешатся!..
Их лица, искаженные плывущим зрением, плясали перед Тимофеем, навязывали ему себя, не давали сосредоточиться; не давали остаться наедине с лопатой. Наедине с собой. И это — теперь — мой мир? Эти твари — теперь — решают мою судьбу? Да им и в голову не приходит, что у тебя есть какая-то судьба. Ведь ты для них существо, а не человек…
Первое — закрыть глаза, чтобы не видеть их, отделиться от них.
Тимофей закрыл глаза.
Второе… что второе? Вспомни… Ага, вот оно. Тимофей снова вспомнил Кешу Дорофеева, и как танк заживо хоронил в мелких окопчиках его товарищей, и как в упор — ни за что! — пристрелил парнишку палач Пауль. За них — за каждого — ты должен поквитаться. И ты поквитаешься!
Тимофей открыл глаза. Холодные, ничего не выражающие. Одним жестом отвел от себя немцев. И ведь послушались, отступили. Что теперь? Ах, да, — лопата… Получите. Свернул — и развернул.
Немцы подняли гвалт — как дети в цирке. Теперь не убьют. Теперь тебя пустят к тем, кому пока позволено жить.
Встретился взглядом с Залогиным. Герка стоял, бессильно прислонившись спиной к противоположной створке ворот. Новую лопату как держал поперек, приготовившись к схватке, так и не опустил, забыл о ней. Вот кто умрет рядом с тобой, даже не подумав о том, что умрет, что есть еще какие-то варианты. Не вспомнив о долге, о присяге. О возможной бесконечно долгой жизни. Настолько долгой — что пока не надоест. Умрет потому, что он рядом с тобой, потому, что если он отдаст свою жизнь — может быть — останешься жить ты…
Тимофей улыбнулся ему одними глазами. Не боись! Выдюжим…
Позвали фельдфебеля. Тот пришел, скептически настроенный, но, увидав изувеченные лопаты, восхищенно выпятил губы.
— Ловкая работа! — И этот потрогал мятое лезвие, как бы желая убедиться, что металл настоящий. — Но ведь так он изведет весь инвентарь. Еще одну лопату жалко, камрады, а? Дайте-ка ему что-нибудь ненужное, только потолще, потолще!.. — Он огляделся по сторонам и вдруг обрадовано звякнул струнами в своем горле. — О, святой Иосиф, как же я мог забыть! Ведь у этих русских есть такая национальная игра… — Он прищелкнул пальцами. — Я только что видел подкову… Да вон же она! — И фельдфебель указал на подкову, прибитую к заднику телеги.
Тимофею было все равно, о чем лопочет фельдфебель. Главное — голос у него был добродушный; значит — опасности нет. Закрывать глаза нельзя; сейчас закрытые глаза выдали бы слабость. Но как узнать: открыты они или закрыты? Волна, которая только что несла Тимофея, куда-то ушла, багровый занавес колебался то ли вокруг, то ли внутри Тимофея. И вдруг он увидал подкову; как ему показалось — перед самым лицом. Тусклое окисленное железо, еще не отполированное землей. На подкову он среагировал сразу. Тут и объяснять ничего не требовалось. Правда, у него в роду гнуть подковы считалось бы пошлым, если б там знали такое слово. Но… желаете — получите. Тимофей цапнул подкову, однако промахнулся; второй раз потянулся за нею осторожно…
Потом он помедлил немного. Он вовсе не собирался с силами, как думали немцы, а просто ждал, когда рассеется багровая завеса. Он перекладывал подкову из руки в руку, словно примерялся, и ничуть не спешил, и наконец дождался, что завеса стала рваться, расползаться на куски, и в поле зрения ворвались возбужденные лица немцев, и оловянные пуговицы их мундиров, и новенькая портупея фельдфебеля, и даже триангуляционная вышка на дальнем холме почти в двух километрах отсюда. Сколько раз, проверяя дозоры, Тимофей видел эту вышку то слева, то справа от себя, весной и осенью, в полдень и в лунные ночи…
Вы хотели цирк? Получите.
Тимофей с показной небрежностью подкинул подкову, и она, спланировав, легла в ладонь так, как и требовалось. Р-раз… Уже в последний момент, в процессе, он понял, что подкова не сминается, а он не успевает перестроиться на стопроцентную мобилизацию. Провалиться на такой ерунде!.. Страх опять показал свою мерзкую рожу, но она как выглянула, — так и исчезла, вытесненная все тем же воспоминанием о цирковом «железном человеке», о том, как он несколько раз имитировал неудачу — играл с публикой; от этого последующий успех вызывал еще больший восторг. Короткий путь не всегда самый лучший.
Тимофей раскрыл ладонь — подкова лежала в ней целехонькая. Немцы удивились. Тимофей тоже показал, что удивлен, рассмотрел подкову, пожал плечами, покачал головой, кивнул немцам, мол, сейчас будет все в порядке, глубоко вздохнул, демонстративно напрягся… Р-раз! Все заглядывали в его руку — и пленные, и немцы, и фельдфебель, и Залогин… Тимофей раскрыл ладонь — подкова была по-прежнему целой.
Первым очнулся фельдфебель. Он хрюкнул, потом еще раз — и расхохотался. Следом захохотали все его солдаты. Конечно, они были разочарованы: когда еще придется увидеть, как человек ладонью сминает подкову, — но в этом смехе было и облегчение. Все-таки в этом русском ничего сногсшибательного нет, он такой же, как они, впрочем, куда ему до них! до людей высшей расы. Ну — показал фокус; может — случайно получилось; а как дошло до настоящего дела…
Они смеялись и показывали на него пальцами, и Тимофей смеялся вместе с ними, а потом, все еще смеясь — протянул к ним раскрытую ладонь. В ней лежало плотное ядро смятого металла. Спасибо тебе, «железный человек», за науку…
Потом он сидел на земле, прислонившись спиной к длинному, сбитому из досок корыту, к которому еще прошлым летом приходили на водопой коровы и овцы. Местами корыто успело рассохнуться, щели облепил вялый, с рыжиной, мох. Солнце приятно ласкало, припек начнется часа через три-четыре, не раньше. Рядом, подставив солнцу осунувшееся лицо, сидел с закрытыми глазами Залогин. Насос не работал, поэтому пленные доставали воду из колодца знакомым Тимофею оцинкованным ведром… Он служил в этих местах уже более полутора лет, служил и служил, как служил бы в любом другом месте; служил с удовольствием, и место ему нравилось, но это чувство было неосознанным, в нем не было личностного, не было слияния, срастания. Он был сам по себе, а эта земля — сама по себе. Но вот на ней появились эти… Ведь в природе ничего не изменилось! — отчего же такая боль не за себя — именно за эту землю? Отчего такое чувство, что они топчутся по нему — по Тимофею Егорову? Не просто топчутся — оскверняют…
Это была не мысль, это было именно чувство, которое вдруг вытащило на свет давнюю мысль, что ведь и местные жители, когда сюда пришли мы, воспринимали нас точно так же — как завоевателей, разрушителей, осквернителей. Не все; Тимофей знал многих, которые приняли Красную Армию, как освободительницу, но ведь некоторые — их тоже было много — не хотели даже глядеть в нашу сторону, даже разговаривать отказывались. Сколько боли мы им принесли, как порушили их жизнь!.. Конечно, наш приход был исторически справедливым, мы объединили разорванный историей украинский народ, — и все же, все же… Красноармейцы не говорили между собой об этом, но ведь думать не запретишь…