говорят святые отцы ордена, к которому я принадлежу, «цель оправдывает средства».
И после паузы добавил:
– Однако, панове, если уж брать грех на душу, так хотя бы за дело! Наибольшую опасность представляет князь Вишневецкий. Значит, и устранять нужно его, а не эту странную пару из Московии… Таково мое мнение.
* * *
«Ясновельможный гетмане! Поручение твое, слава богу, исполнил, хоть и не до конца. Пани Елену нашли на лесной дороге, где на нее и на спутника ее, шляхтича, что бежать помог, напали люди Чаплинского. Вовремя подоспели, так что пани всего лишь испугалась сильно и чувств лишилась, но на краткое время. Дануська ныне с ней рядом, не отходит ни на шаг, служит и хлопочет.
Пан этот, коего зовут Иваном Брюховецким, как оказалось, едва не зарубил Чаплинского на поединке. Ранил в голову. Вскоре пани Елена бежала из маетка, покуда обидчик твой и ее лежал в беспамятстве. По пути встретила Брюховецкого и упросила к тебе сопроводить, чтобы была охрана…»
Хмельницкий оторвался от чтения, напряг память. Иван Брюховецкий? Знакомое имя, вот только где и когда… Ах, конечно же! Так звали шляхтича, которого подо Львовом Тугай-бей в полон взял и ему, побратиму своему, подарил. Гордый был, горячий и бесстрашный. Как разговаривал с генеральным писарем! Словно помоями облил. Выговский долго потом кипел от возмущения… Да и с ним, гетманом, говорил без тени страха. А на прощание заявил: «Мне бы хотелось отплатить добром за добро». Неужели он?! Бывают же чудеса на свете! Или просто совпадение?
«Я думал, не направиться ли к маетку Чаплинского и не спалить ли его вместе с тем сучьим сыном, но потом решил, что слишком опасно. Ведь главное дело сделано: пани найдена и спасена! Везем ее к тебе так скоро, как только можно, но с великим бережением. Ей и так много довелось перенести. А этот пан Брюховецкий тоже с нами едет, хочет поступить к тебе на службу. Верный слуга гетманской милости твоей полковник Лысенко».
А внизу листа знакомым до боли почерком виднелась приписка:
«Богдане, коханый мой, бесценный! Хвала Езусу и Матке Бозке, скоро увижу тебя. Спасибо тебе великое, что откликнулся на мольбы мои, прислал храбрых людей своих на выручку. Спасибо Дануське, что добралась до тебя, не убоявшись ни дальнего пути, ни великих опасностей. Считаю часы, минуты, с нетерпением жду, когда обниму тебя, ненаглядный мой, единственный мой! Твоя Елена».
В двух местах чернила расплылись, будто на бумагу что-то капнуло.
– Неужели снова плакала? – растроганно прошептал Богдан, поднося к губам письмо. – Ах, горлица моя сизокрылая! Зиронька[29] коханая! Потерпи, недолго осталось. Никогда, никогда больше не дам тебя в обиду никому!
В дверь тихо постучали. Раздался голос Тимоша:
– Батьку! Можно к тебе?
– Входи! – отозвался гетман, торопливо пряча лист за пазуху.
Тимош переступил порог, опасливо пригнувшись: хотя гостевые покои в Лавре были просторные, дверные проемы сделали невысокими, приходилось нагибаться. Видимо, для того, чтобы каждому человеку, кем бы он ни был, внушить смиренные мысли, избавить от гордыни.
Дежурный казак плотно притворил за ним дверь. Гетманенок, дождавшись приглашающего жеста отца, сел напротив, вперил тревожный взгляд:
– Батьку, что за лист тебе передали? Ты так разволновался! Неужто худая весть?
Богдан напрягся, помедлил с ответом, лихорадочно соображая, сказать ли правду или что-то придумать. Ослепленный счастьем, он как-то позабыл, что Тимош раньше не признавал мачеху. И вот теперь проблема вновь встала в полный рост, и как ее решать?
– Напротив, радостная! – слова прозвучали неестественно, натянуто.
Сын долго, внимательно смотрел на него, будто пытался проникнуть в самые потаенные мысли отца. Богдан чувствовал, как целый вихрь противоречивых мыслей мечется в голове. Смущение боролось с гневом, стыд – с желанием твердо заявить о своих родительских правах. В конце концов, где это видано, чтобы перед детьми оправдываться!
– Елена? – спросил наконец гетманенок, насупившись. Голос прозвучал так, будто был это не вопрос, а утверждение.
– Да, сынку! – Богдан вздохнул, собираясь с мыслями. – Лысенко нашел ее и везет сюда.
Лицо Тимоша словно окаменело. И гетман внезапно разозлился.
– Сынку, я любил Анну! Всем сердцем любил! Ничего для нее не жалел, был хорошим мужем. Разве же виноват я, что она захворала и умерла! Ты же знаешь, я лучших лекарей к ней привозил, никто не смог помочь. На то воля Божья… А я не из железа сделан и не монах, я – живой человек, еще не старый. Может, иной вдовец и хранил бы всю оставшуюся жизнь верность покойнице и на других жинок не поднимал бы взора. А я не сумел так. Осуждаешь меня? – в голосе Хмельницкого, помимо гнева, прорезалась горькая обида. – Говори честно, как есть!
– Нет, батьку! – замотал головой гетманенок. – Не осуждаю.
– Тогда отчего ты так не любишь Елену?
– Потому, батьку, что скверная она жинка. Лицом чистый ангел, а нутро у нее черное, поганое.
– Да откуда ты это знаешь?! – не сдержавшись, вскипел Богдан. – Что тебе вообще ведомо про жинок?! Ты же юный совсем, молоко едва на губах обсохло!
– Но глаза-то у меня зоркие! Я вижу то, чего ты не видишь, любовью ослепленный!
– Хватит! – сурово отрезал гетман. – Еще не хватало, чтобы дети батьков учили. Не нравится – не смотри, не говори с нею, обходи ее стороной. А я уж как-нибудь сам решу, что мне делать.
В покоях наступила нехорошая, гнетущая тишина. Отец и сын хмуро, с жалостью и гневом смотрели друг на друга, и никто не решался первым заговорить.
– Поверь, она тоже любит меня, всем сердцем, всей душой! – воскликнул наконец Богдан. – Дануська, ее камеристка, когда добралась до меня с листом, многое рассказала.
– И что же именно? – вскинулся гетманенок.
– О том, как плакала Елена, как тосковала по мне.
– С утра до ночи тосковала да плакала? Даже когда ублажала врага твоего? – ехидно произнес Тимош. – Кровать-то хоть целой осталась – или разломали?
– Не смей, щенок! – взревел было гетман, вздымая кулаки, но тут же опомнился. – Ну что такое ты говоришь, сынку, постыдись! Камеристка и об этом рассказала… Елена сберегла и свою честь, и мою. Пригрозила Чаплинскому, змею этому, что если он посмеет взять ее силой, то в первый же удобный момент зарежет его, а потом и на себя наложит руки, не убоится душу свою погубить. Тот струсил, отступился.
– И ты веришь?
– Верю.
– Ох, батьку, батьку! – застонал гетманенок, схватившись за голову.
Снова наступила тишина. Зловещая, скорбная, безнадежная, будто в склепе.
– А про русского новика что скажешь? – после долгой паузы вымолвил Богдан, стараясь повести