Борис Давыдов
Первый советник короля
Пролог
Пот заливал лицо Степки Олсуфьева, и не только потому, что в покоях было душно… Больше всего жалел новик, что не может сделаться невидимым.
В носу отчаянно щекотало, новехонькие сапоги жали немилосердно, рубаха прилипла к взмокшей спине, насквозь пропитавшись влагой. Хоть выкручивай… Ох, тяжка ты, служба царская! И не моргнуть, с ноги на ногу не переступить, а уж про то, чтобы почесать ноздрю, – сохрани боже, и подумать-то страшно! Перед Государем всея Руси-то…
– Понял, что от тебя требуется? – спросил Алексей Михайлович, уставившись прямо в глаза новику. И хотя вовсе не суровым был тот взгляд, у бедного Степки сердце замерло, а потом забухало с удвоенной силой и частотой.
– П-понял, в-великий г-государь… – еле заставил себя ответить.
– Будешь усерден и проворен – награжу по заслугам. А окажешься нерадивым или, упаси господи, изменишь… – царь выдержал зловещую паузу, и у новика перед глазами чуть все не поплыло. – Суровой кары тогда не миновать! Помни это.
– Верен он, государь, исполнителен и умен, хоть и млад годами! – вступился глава Посольского приказа, видимо от естественной жалости, глядя на душевные Степкины муки. – Я сам видел, с каким тщанием он в бумагах рылся, следы подлеца Андрюшки выискивая!
– Все так и есть! – поддержал Львова дьяк Астафьев.
– Вот это хорошо! – кивнул царь. – А предупредить все же нелишне. Ведь слабы люди, искусу подвержены… – Он со вздохом перекрестился, обернувшись к иконе. Вид у самодержца был такой, будто мысли его витали где-то совсем в другом месте и что-то тревожило не на шутку.
Часть первая
Глава 1
Дул холодный октябрьский ветер, неся ворох пожелтевших листьев вперемешку с пылью и мелким сором. Подступающая зима все более властно напоминала о себе.
А здесь, в натопленной мыльне царского дворца, стояла такая жара и духота, будто в далеких заморских странах, населенных чернокожими язычниками… Все давно взмокли. Пот прошибал не только от духоты, но и от страха: больно уж велика ответственность! Мокрой была и роженица, корчившаяся в муках. Только она уже ничего не боялась, поглощенная одной-единственной мыслью: поскорее бы все закончилось!
– А-а-аа!!! – дикий животный крик снова сорвался с искусанных, распухших губ Марии Ильиничны, когда очередной приступ боли опоясал низ живота.
– Терпи, терпи, матушка государыня… – захлопотала повивальная бабка. – Ты ножками-то упирайся да стисни полотенце покрепче – полегчает. И дыши глубже, глубже!
– А-а-а, сил больше нет… Умру я, умру! Господи-и-иии… Прими душу мою-у-у…
– Да что ты такое говоришь, окстись! – вскинулась перепуганная бабка, творя крестное знамение. Ее помощницы тоже закрестились. – И не думай! Все мы рожали, да не по одному разу, и живы, хвала Создателю! Уже скоро… Совсем скоро! Терпи, дыши глубже. А вот теперь – тужься, государыня! Ну же, постарайся! Давай-давай, матушка! Головка уже показалась…
– Не могу-ууу… А-а-а! Больно-о-о!..
– Да ради Христа, тужься же! Прикрикнуть на тебя, что ли?! – бабка испуганно осеклась, побледнев. Хоть лишних ушей вроде нет, а все же… – Прошу, матушка-царица! Наберись сил – да на счет «три»… Раз, два, три! Тужься!
Молодая «матушка», годящаяся повивалке если не во внучки, то в дочери – наверняка, всхлипывая и тонко подвывая, послушно собрала последние силы, напряглась…
– А-а-а!!!
Ее крик, задребезжав, внезапно оборвался, сменившись протяжным стоном… Мария Ильинична бессильно откинула голову, всхлипнула. По распухшему побагровевшему лицу потекли слезы.
К бабке торопливо подскочили помощницы, захлопотали вокруг комочка, покрытого кровавой слизью.
– Ну, вот и все! А ты так боялась… С сыном тебя, государыня! Мальчик родился! Лежи, лежи спокойно, не двигайся. Сейчас все сделаем, что надо… С первенцем, с наследником престола Всея Руси! А уж как государь обрадуется… Счастье-то какое!
* * *
Государь обрадовался очень сильно и непритворно.
Над Москвою плыл колокольный звон, причудливо мешаясь с грохотом пушечной пальбы. На площади выкатили бочки хлебного вина и хмельного меда, поставили длинные столы, заваленные всяческой снедью, угощая всех желающих. Такое же угощение раздали колодникам[1] и нищим, дабы молились за здравие наследника престола русского.
– Токмо не упивайтесь-то, меру знайте, по одному разу подходите… – твердили виночерпии, приставленные к бочкам, проворно орудуя ковшами. Лишь для порядку говорили эти слова, ибо так было велено. И сами понимали: тщетно! Чтобы по такой радости да не напиться? Тем более что сам государь-батюшка от щедрот своих угощает.
Выпившие тут же снова становились в очередь к вожделенной бочке, а в ответ на укоры – мол, получил уже свою порцию! – делали круглые честные глаза. А кто-то и крестным знамением себя осенял, божась, что напраслину возводят али с кем-то путают…
На радостях Алексей Михайлович задумался даже, не простить ли воров, осужденных за Соляной бунт, но потом решил, что незачем подавать дурной пример подлому люду. И без того от веревки избавили, жизни сохранили! Распорядился лишь вернуть из Сибири и развезти по монастырям, где надлежало им по-прежнему выполнять самые тяжкие работы.
Младенца, как подобает, окрестили и нарекли Дмитрием – в честь святого великомученика Димитрия Солунского, казненного по приказу императора Диоклетиана. Так, во всяком случае, объявили народу и с Красного крыльца, и с Лобного места. Нашлись люди (особенно из тех, кто хорошо успел «угоститься»), твердившие, что в честь святого благоверного князя Димитрия Донского. На них косились, но не трогали. А вот дурачка, вякнувшего, что не к добру, мол, называть царского первенца именем убиенного в Угличе царевича, как бы худого не вышло, – тут же схватили, заломили руки и прямиком доставили в Разбойный приказ на свидание с государевым катом Мартынкой Сусловым.
И то верно: ежели каждый начнет болтать что хочет, чем дело закончится?! Память о бунте, начатом после подстрекательских слов подлеца Андрюшки Русакова, была еще слишком свежа…
Кстати, государевы люди перетрясли всех дворян, носивших эту фамилию, допытываясь, из какой же семьи вышел вор и заводчик. Допрашивали, просматривали церковные книги, где были записи о крещении… Нашли лишь двух Андреев, но один из них давно постригся в монахи и стал иноком Панкратием, а другой, как оказалось, отдал богу душу еще в детском возрасте.
На всякий случай усердно сравнили облик Панкратия со словесным описанием заводчика. Никакого сходства не обнаружили, за исключением того, что оба были мужеского полу. Да и настоятель монастыря божился, крестясь, что сей инок давно не покидал святой обители, а уж в Москву с