отборнейшую ругань и вдруг мгновенно вытащила нож и ударила им в руку городового. Тот закричал и бросился вырывать оружие; на крик собралось несколько человек и Соболиху связали; но и связанная, она все продолжала браниться. Ей сделали наружный осмотр. На ботинках и чулках следы крови. Рука на ладони была порезана. Одного ушка на ботинке не было. Соболиха стихла и видимо покорилась судьбе.
* * *
Весть об убийстве в Ц — ом саду облетела все участки. У осматривавших Соболиху мелькнуло подозрение, не она ли убила, и об этих соображениях немедленно дано было знать следователю… Немедленно на месте преступления был сделан тщательный осмотр и около убитой нашли оторванное ушко, безусловно подходившее к ушку ботинок Соболихи; приложили к оторванному месту и сомнений более не было, что это от ее ботинок. Отобранный нож, которым Соболиха ударила городового, примерили к ранам убитой и он совершенно подошел к ним. На основании этих улик она была арестована и посажена в тюрьму.
* * *
Убитую отправили в анатомический театр, где после вскрытия оказалось, что она умерла не от ран, а от потери крови. В ее желудке была масса алкоголя. С убитой были сняты фотографически карточки и разосланы по участкам для выяснение личности. После арестования Соболихи, следователь на свободе занялся изучением дела в деталях. Выяснилось, что убитая — Албеевская, одна из погибших женщин, ютящихся по самым страшным притонам.
Выяснилось это следующим образом. Некто Татьяна Гу-ленькая, увидав фотографический снимок, заявила, что знает убитую и немедленно была вызвана для показаний.
— Вот что, господин следователь, я всю правду вам покажу. Хотя я и погибшая, а правду скажу, — показывала Гу-ленькая. — Мы все дамы ночные, нашего сорту, недоброкачественные — меж собой союз заключили, чтобы каждая по своему месту ходила, стало быть, район себе выбрала и там трудилась и уж ни-ни за границу переступать. Это подло… и мешать друг другу честные люди не должны. У нас тоже своя честь есть; воровская, подлая, а она все-таки честь есть. Какие ни на есть, а мы люди, не собаки, и очень даже на нас свысока смотреть нельзя. Мало ли что с кем бывает, ты прежде, чем нас замарьяжить грязью, ты порасспроси, в чем дело и как в жупело мы попали. Г. следователь, я все покажу… желаешь знать в аккурате, кто я такая есть, была и буду…
Следователь заинтересовался и разрешил Гуленьковой рассказ.
— Маменька моя, царство ей небесное, со святыми упокой, на базаре гнилыми фруктами торговала, а то вареным картофелем. Сварит, в горшок положит, одеялом обернет, выйдет на рынок, сядет на горшок и сидит на нем, чтоб американский фрукт не стыл. Видите, какая я образованная, знаю, где что водится… Замуж она не шла, — не брали, а родилась я так, от дальнего знакомого маменьки… О том, как я малышом соску из черного хлеба сосала, не помню; нешто младенец может помнить, а слыхала. Сунет маман соску в рот и уйдет на заработки… Подросла я девчонка чахлая, а с плюй рыла смазливая, в благородном аппетите — не требуха разбухшая. Чево-чево видеть не довелось: и маменьку пьяную в синяках, и мужчин, все разных, да оборванных; вот как я перед вами рапорт даю; и все слова скверные говорили, да на меня показывали — «Вот фруктик подрастет, — говорили, — ты смотри, Крючка, так прозвище матери было, не продешеви». И маменька, царство ей небесное, отругивалась и словно неприятно ей было, что про дочь так языки чешут и слова непотребные говорят. А я, знай, расту; как стукнуло мне годков шесть, я милостыню пошла просить, маменька, царство ей небесное, приказала. Оденет она меня в платьишко драное ситцевое на голое тело, ку-цовейку наденет, на босые маленькие ноги со своих ног ботинки напялит, голову платочком — подбей ветром укутает, я и хожу клянчу, Христа-ради прошу. Прежде, бывало, маль-
Татьяна Гуленькова в детстве
чишки обижали, — возьмут, поганцы, да и отымут денежки; я реву, а они удирать. Мать дома таску; дальние знакомые, какие были — тоже лупку, ну ничего, обтерпелась. Бывало, лупят меня, а я ничего, хоть бы слово сказала али крикнула, словно убоище какое, — молчу. Только мальчишкам больше не поддавалась или драла от них, либо отбиваться… Одного чуть было не убила, под дыхало ногой угодила. Черт моченый, пусть не подхлюпывается… Вот, господин следователь, я и подросла — мне четырнадцать лет прикипело и стала я крепчее, стоеросовей… Мужское племя на меня поглядывать стало… Вот как-то, лето тоже было, маменька пристарела, опилась, целый день, бывало, шатается гунявый знает где, а вечером либо в каком утвержденном приюте, либо в партикулярном ночуем и все вместе, и господа кавалеры босые, и дамы в такой же обуви… Вот как один стал следить за мной, и гостинца дарить — то ледень-чиков даст, а то все больше водки рекомендовал отведать… Дура я была, как-то и хлебнула… горько… не по вкусу. Мой же кавалер — смеяться: «Да ты, — говорит, — во вкус не вошла», а уже я больше не хочу… «Ну ладно, не хочешь, пойдем со мной — апельсином угощу…» А для меня эта ягода, словно чудеса на яви, ни в жизнь не пробовала… Как-то только по голоду — я в яме помойной рылась — так надгнивший нашла и слопала… Как тут соблазну не поддаться — пошла. Ведет он меня, а я, дура, иду, чуть не бегу за ним и замечаю только, что кавалер-то мой, господин следователь, глазищами на меня как-то не то злобно, не то не по-человечьи смотрит. Ноздри дергает, губа трясется… Шли мы, шли — наконец, а на дворе уже темнеет, да в сад и пришли, где убита ныне Албеевская. И такой антихрист, надул, апельсина не дал. С тех пор опротивели мне апельсины. А я-то и не понимала, что со мной сотворили, так и пошла по босякам… Ну-ко, господин следователь, кто ж виновен, нешто я?..
И лакала же я потом — водку и сейчас лакаю, как воду… Вот бы поднесли…
А теперь — скажу про то, что знаю…
Часов в девять вечера на Владимирской горке встретила я кавалера, он познакомился со мной и стал угощать. Угощал хорошо, и водка была, и колбаса, и огурцы, и яйцы вареные. Нализался сам до бесподобности и ушел. Я и выпила и закусила и так-то хорошо себя чувствовала. Нагуляюсь, думаю, вовсю, в Цар — кий