не ел – а однажды, когда Эвер заспался, попытался позвать меня за стол одну. Он совсем перестал играть с нами в петтейю и ушел учиться драться к другому наставнику – напросился к самому киру Илфокиону. Когда я спросила почему, брат отшутился: «Тоже хочу иногда побеждать. Может, Святое железо меня наконец полюбит?» – вот только в глазах сверкало не лукавство, а раздражение. Потом Лин пропустил мой день рождения – не стал отмечать с нами, в то утро они с друзьями взяли корабль и до ночи ушли на ближний остров нырять за жемчугом. Но окончательно я поняла, как все ужасно, позже – когда, поприсутствовав на каком-то очередном важном мероприятии с отцом и обронив там слова: «Всякая любовь – в той или иной мере рабство», брат огрызнулся на привычный шутливый вопрос Эвера:
– Понимаешь ли ты то, что и почему цитируешь?
– Понимаю получше тебя, – бросил Лин, и, хотя тут же, побледнев, стал извиняться, я знала: Эвер не сможет этого забыть.
Он по-прежнему скрывал, как расстраивается. Он держался так, что я просто не могла его встряхнуть и спросить: «Ты точно в порядке?» И мы молча продолжали жить, стараясь делать вид, будто все как раньше. Я училась драться и делала успехи в науках, я обрастала большим количеством колец и куда лучше управлялась с силами. Меня расстраивало, что я вроде расту, но не становлюсь красивой – не похожа на девчонок Лина. У меня появилась грудь, но ее форма мне не нравилась, мои длинные ноги казались тощими, словно у кузнечика, лоб и подбородок шли иногда гадкими розовыми бугорками, от которых приходилось спасаться масками из кислого молока. А еще были чувства. Я справлялась с ними хуже, чем раньше, могла начать кричать и топать ногами почти на ровном месте. В такие дни по комнате летали предметы, кувшины взрывались, слуги разбегались. Папа говорил, это нужно просто пережить. Эвер говорил, что все не так плохо. Шторм есть шторм.
На него одного я не срывалась – где-то в моем рассудке всегда существовал уголок, полный сочувствия. Я еще не все вещи умела называть своими именами, но кое с каким понятием у меня проблем не было. Я знала, что такое гордость. Я знала, что такое уязвленная гордость. Почти сразу, как Эвер появился, он стал в замке своим. Папа воспринимал его почти как второго сына: порой одаривал и хвалил именно так, доверял ему, возлагал на него надежды и ни разу не напомнил о прошлом. От статуса раба Эвера избавили в первый же год жизни со мной. Он все это ценил и держался за это. Думаю, за четыре года он привык к своему… положению и стал воспринимать как должное. Отец оставался на его стороне и теперь, я тоже.
Но с Лином происходило то, что происходило. А я не понимала, как это опасно.
Он все маялся на распутье – и это было невыносимо. Порой, когда, например, брат с компанией отдыхал в одном уголке пляжа, а мы в другом, я замечала: члены Братства косятся на нас и шепчутся, показывают на Эвера пальцем. Лин в такие минуты выглядел хмурым. Вскоре после того как шептание заканчивалось, брат спешил к нам, здоровался, заискивающе улыбался. В пустой болтовне проводил рядом минут пять и спешил назад. Это было гадко. В один из последних дней, взбешенная, я кинула ему песком в лицо, будто вернулась в пятилетний возраст. Лин среагировал довольно странно: долго и пристально глядел не мне, а Эверу в лицо и наконец велел:
– Следи получше за нашей малявкой.
«Малявка». Не «малыш». Когда Лин шел прочь, я уставилась ему на лодыжки. Он упал.
За своей крепнущей злостью я не видела самого важного: во что постепенно превращается грусть Эвера. Мне казалось, он-то спокоен, спокоен, как всегда, пусть и огорчен. Что он очень гордый, настолько гордый, что буйства дурацкого мальчишки – Лина – переживет, перетерпит, пока брат не образумится. Сам ведь говорил: «Всем иногда хочется быть принятыми. Шторма кончаются». Сам не лез ссориться. Сам брал меня за плечо и удерживал, не давая ударить Лина, и просил не применять к нему сил. На Эвера я равнялась. И может, поэтому сделала то, что сделала, когда он сломался.
Я-то уже была сломанной.
В тот день снова лил сильный дождь. Лин разбирал бумаги с отцом, я скучала в своей комнате одна – Эвер куда-то делся. А потом волшебство – моя интуиция – буквально подбросило меня в кресле, сердце заколотилось так болезненно, что я испугалась: вдруг умру? Во рту пересохло, перед глазами замелькали размытые картинки: силуэты людей, в смутно знакомом серо-синем месте. Пляж. Бухта. Какие-то черно-красные пятна на камнях. Непонятно чем напуганная, я вскочила, вылетела в коридор, а оттуда понеслась по лестницам.
С улицы я слышала шторм.
Мне нужен был выход на крепостную стену, а там – спуск к морю, вырубленная в скале тропа, по которой мы с детства ходили купаться. Мне попадались слуги, но я всех сметала с пути, не силой, только словами: «Мне надо!» К таким моим выходкам привыкли, никто не останавливал меня, не задерживал, и на первых ступенях спуска я оказалась быстро. Настолько быстро, что застала минуту, когда картинка была еще серо-голубой. Покрываться красными пятнами она начала, только когда я уже неслась вниз.
Там, на пляже, несколько цветных фигур – три парня и одна девушка – обступили белую. Эвера. Я видела, что они кидаются на него, я видела, что он отбивается, и точно знала: это не игра. Двое в какой-то момент повалили его, попытались прижать к песку, но он освободился – и в воздухе блеснул металл. Грудь одного из нападавших стала красной, он отлетел и больше не встал. Трое снова бросились. Я завизжала, но за дождем и шумом волн меня никто не услышал.
Я застыла посреди лестницы, не чувствуя тела: ни ледяного ветра, ни дождя на коже. Я не понимала, бежать мне назад и звать часовых, которых я совсем недавно видела в приморском крыле, или, наоборот, поспешить вниз, попытаться самой всех их разнять. Мои глаза просто не верили картинке. Мое сердце тоже.
– Эвер! – закричала я, но опять он меня не услышал. Никто не услышал.
Я решилась и побежала вниз что есть сил. Волосы липли к щекам, камни были скользкими и сыпались, дважды я упала, чудом разбив только колени и локти. Лестница никогда не казалась мне такой длинной, с Лином мы