обидными словами, которые только всплывали в памяти. Отчасти он это делал, чтобы окончательно не расклеиться, отчасти просто так, от эмоций, с которыми уже не мог совладать. Втайне Максим желал, чтобы поскорей стемнело; тогда бы он имел право прилечь хоть на несколько часов, не коря себя за малодушие. Казалось, он бы попытался истратить последний талан только для того, чтобы заставить солнце быстрей бежать по небу, если бы не понимал, что развилки здесь нет. Максим не дотерпел до этого благословенного мига: однажды он случайно уронил палку, нагнулся, чтобы ее поднять, и в этот момент прекратился и шорох листвы под неспешным вечерним ветром, и размеренный посвист вылетевшего на охоту козодоя. Их место заняла невыразимо сладкая, звенящая тишина, будто сама природа сжалилась над беззащитным мальчиком и даровала ему покой, которого он так жаждал.
«Ведь я все делаю правильно. Да, папа?»
Отец, разумеется, не мог бы ответить Максиму; казалось, что в безмолвие погрузился и целый мир, пока оно не нарушилось тем, в отношении чего нельзя было ответить, пришло ли оно извне или было рождено исключительно воображением. Будто кто-то тихонько всхлипывал, бродя в отдалении; слышалось нечто вроде посвиста древесины под пилой, треска не то разрываемой ткани, не то сырых сучьев в пламени костра. Звуки наслаивались друг на друга, между ними происходила борьба, не мешающая, однако, воспринимать их в качестве отдельных частей чего-то единого: так в хорошо продуманной музыке сталкиваются разные аккорды, медленные и быстрые части, тоненький скрипичный писк и протяжное гудение валторны. Гармонию уничтожил голос, прорвавшийся сквозь общий фон – дерзко, задорно, как бойкий и сообразительный не по годам ребенок прерывает размеренную беседу взрослых:
– Ты хочешь есть?
Глава 13.
Отцовское наставление
Утром того дня, когда Максим еще находился в темнице, царевич Петр проснулся в том расположении духа, которое стало для него почти что привычным. Однако, несмотря на это, царевич намеревался, как и прежде, повести с ним самую решительную борьбу при помощи хорошо зарекомендовавшего себя средства. Откинув одеяло и моргая, чтобы прогнать остатки не слишком радужных сновидений, Петр потянулся к кубку, на дне которого плескалось недопитое с вечера вино. Напиток, скорее всего, выдохся за ночь, но царевича это не смущало: всегда можно было долить из кувшина, постоянно стоявшего возле кровати, будто стража у дверей Дормидонта. Но в этот раз Петру не удалось сделать и глотка: толкнувший дверь прислужник объявил, что его хочет видеть отец.
Впервые с того времени, как болезнь приковала его к постели, Дормидонт позвал к себе младшего сына. О намерениях царя можно было лишь строить предположения; Петр, делал это, исходя не из правдоподобности, а из собственной выгоды, пока в спешке натягивал кафтан и сапоги. Переступив через порог государевых покоев и сев на стоявший у изголовья табурет, он ощутил сильную робость: то, что рождалось только в пьяных фантазиях и на что случайно намекнул при последней ссоре ослепленный злобой Василий, теперь надлежало облечь в четкую фразу и высказать, будучи трезвым. Сам Дормидонт, который выглядел слабее, чем прежде – вероятно, вчерашний приступ не прошел даром, – не торопился: он, видимо, чувствовал, что у сына вертятся на языке слова, и спокойно ждал, пока они созреют. Наконец Петр решился:
– Отец, ты хочешь мне казну отдать?
– Казну? – переспросил Дормидонт. – Ну, забирай, коли потянешь.
Он сделал распальцовку; обрадованный Петр немедленно соединил свои пальцы с отцовскими и тотчас, ошеломленный, отдернул руку:
– Что это значит, отец? У тебя же ничего нет!
Царь ничего не ответил; он, казалось, и не слышал сына.
– Ты что ее… уже Василию отдал? – продолжил царевич.
– Василию? Это который малых детей псами терзает? – медленно вымолвил Дормидонт. – Не смеши меня, Петр: мне скоро перед Богом стоять, и о том надлежит думать, а не развлекаться скоморошьими побасенками.
– Где же она? – не отступался Петр.
Дормидонт провел ребром свободной ладони по распальцовке – жест, употреблявшийся уже как минимум второе столетие и прекрасно ведомый царевичу, который сразу сделался бледен и лишь спустя полминуты смог выдавить:
– Но… почему?
– Дурак! Я жить хотел! – последовал ответ Дормидонта. – Федьку надобно было изловить, а он колобродил не близко, и развилка была хиленькая, да и ту пришлось дожидаться.
– Что ж ты наделал! – крикнул царевич; на его белом лице проступили пунцовые пятна. – Добро, ежели казна на таланы рассыпалась, прежде чем в земле схорониться! А ну как уже прилепилась к чьему-то кладу единым ломтем? Да ты… – Петр вскочил, и его глаза беспокойно забегали по комнате.
– Что, ножик ищешь? – даже не поведя бровью, произнес Дормидонт. – Не отпирайся: по роже заметно, что ищешь. И нашел бы и ткнул меня, кабы я не повелел их все убрать отсюда. Нечего сказать, хороши у меня сынки! Один дитя родное убил, другой с отцом то же норовит сделать.
Тяжело выдохнув, царевич устремил взгляд поверх постели, будто стараясь разглядеть что-то за окном в саду, промеж кустов шиповника, и чуть погодя промолвил:
– Ты приказал мне явиться, лишь чтобы имя брата с моим единовременно помянуть?
– Нет.
– А для чего?
– Я, помниться, говаривал: человеку неведомо, великий ли срок ему в мире отведен, а только мой уж на исходе. И чую: не воспользоваться мне Жар-птицей, ибо Господь не выделил на то времени. Иной пожнет ниву, которую я засеял. Но до этого она вдосталь напитается кровью. И я хочу, – голос царя стал сиплым, будто больному не хватало воздуха, – чтобы твоей крови там не было! Василия вразумлять бесполезно: ему шлея попала под хвост. Прибежал ко мне, язык набок свесив: вынь да положь ему Жар-птицу, чтобы его ребенка с того света воротить. Будто можно отдать то, чем не владеешь! А ты за ней не гонись! Не иди по следу тех мужей, которым более пристало, нежели тебе, родиться от государева семени, но которые в первую смуту в сыру землю ушли, не дождавшись, покуда голова у них побелеет. Держись сего наказа, поскольку вскоре наставить тебя будет некому…
– Значит, некому? – произнес царевич. – Вестимо! Едва моя мать услыхала мой первый крик, пришлось нанимать плакальщиц! Василий хоть годок погрелся у материнской груди, а я и того лишен! Ты все у меня отнял! – Теперь, когда отчаянно вспыхнувшая надежда безвозвратно угасла, Петр уже не считал себя обязанным сдерживаться. – А ныне решил заботливого батюшку разыграть! Ты хоть один талан потратил, чтобы те роды прошли гладко? Давно хотел у тебя о том спросить! Говори, старая паскуда! Говори!..
Исступленная речь Петра была прервана, но не