дворни еще больше, и вот все эти господа Транжирины[214], бывало, делали из своей дворни собственных крепостных трагиков, комиков и оперных певцов. Я это все в «Выжигине» описал. А теперь пошла мода на агрономию, и вот удельные Транжирины велели какому-то харьковскому педелю[215], из Разумовской сволочи[216], что ли, быть «удельным» или даже «бездельным» агрономом, и бысть сей Байко – агроном и зауряд чиновник пятого класса Байков. Умора!.. Было бы, конечно, все это крайне смешно, если бы оно не было так горько для всякого истинного отчизнолюбца.
– Однако, Фаддей, – продолжал резвиться Греч, всегда охотно зливший Булгарина, – намедни, когда ты с Плюхардием[217] уговорил меня обедать у Брамбеуса, у этой эфиопской хари, так сам же ты, Выжигиных отец и дед[218], восклицал, что такого упитанного тельца, каким нас потчевал Сенковский, так от роду родясь даже на откупщичьих обедах Галченкова не едал. А телец-то тот ведь произведение фермы Удельного земледельческого училища, директор которого теперь в больших ладах с Тютюнджи-Оглу[219]. Значит, директор Байков не в шутку агроном, коли такую необычайную телятину воспроизводит, что и сам карловский soi-disant[220] барон[221] от нее в телячий восторг приходит.
– Вот, однако, кстати ты мне напомнил, – сказал Булгарин, взглянув на свои карманные часы, – Сенковский звал сегодня вечером меня к себе на консультацию, как специалиста практической агрономии, чтоб обсудить один вопрос, необходимый ему теперь для программы той «Народной энциклопедии», какую он подготовляет по заказу этого же самого агронома Байкова. Вот Сенковский-то не мы с тобой, Николай Иванович. Тебе также, кажись, предлагали эту энциклопедию, да ты болтал, болтал, а толково ничего не состряпал. Жозеф же «непрекрасный», как ты его зовешь, повел дело начистоту и выговорил себе в безотчетное свое распоряжение 100 000 рублей удельных денег. Я войду с ним в соглашение по части редактирования агрономического отдела и всей хозяйственной статистики России. Однако мне пора. До свидания, Николай Иванович. Мое почтение, господа.
Греч проводил Булгарина насмешливым взглядом и потом, обратясь к своему обществу, проговорил: «Штука Фаддей, конечно, не последняя, хотя и суровьем[222] шитая. Брамбеус, известное дело, плут тончайшего калибра, да только чересчур уж ослеплен своею самовлюбленностью и самоуверенностью. Со мною, простодушным болваном, само собою разумеется, этим полякам лафа; а такой хохол, как Матвей Андреевич Байков, – это такой плут, у которого шва ни белого, ни черного, ни красного сам черт не разберет и который, вот помяните мое слово, всенепременно проведет этих обоих сарматов наимилейшим образом. Теперь, я знаю, ему необходим Сенковский, чтоб расхвалил книгу Быстропишева: „Описание Удельного земледельческого училища“[223], а раз явится богатенькая в „Библиотеке для чтения“ статья, хвалящая зараз с книгою училище, а еще и самого Байкова[224], и adieu mon plaisir[225] все эти 100 000, которые останутся для Сенковского миражом, а вместо их в эфиопскую харю знатно влепится корка выжатого лимона. И по делам! Не зарься, полячишка, чересчур на удельные капиталы! Ха! Ха! Ха!»[226][227]
В эту пору или вскоре после этой беседы у Н. И. Греча я поступил на службу помощником директора Удельного земледельческого училища (в апреле 1839 г.) и не выезжал почти в город из училища, будучи сильно озабочен службой, заключавшейся в чисто практических разного рода хозяйственно-административных занятиях. С Булгариным, живя и в Петербурге, я очень мало встречался, и нерасположение его ко мне было так велико, что он не мог слышать моего имени хладнокровно и, разумеется, отзывался обо мне всем и каждому крайне нелюбезно. При встречах на улицах мы с ним не раскланивались: он в этих случаях обыкновенно опускал все лицо в глубину воротника своего енота, я же делал вид, что решительно не знаю его, и в тех случаях, когда встречал его с Гречем или с кем другим из моих знакомых, то, раскланиваясь, громко произносил имя того, кто шел рядом с Булгариным. Одним словом, наши отношения с Фаддеем Венедиктовичем были крайне натянутые, неприятные, а тем паче недружественные. Находясь на службе в Удельном училище, я не мог, не только не оскорбляя приличий, печатать прежние мадригалы в прозе училищу, не мог этого и по совести, потому что, пока я там не служил, я мог ослепляться всем тем, что ловкий директор М. А. Байков мне представлял с бойкостью и искусством любого ташеншпилера; но когда однажды завеса спала с глаз моих и когда я узнал всю суть того, что так восторженно в течение пяти лет описывал, я, конечно, не мог бы сохранить чувства уважения к себе, хваля все это печатно. Да и, кроме того, гласность сказала уже, для прославления Байкова и его училища, свое последнее слово великолепнейшею, на 15 страницах напечатанною статьею Сенковского в «Библиотеке для чтения»[228]. И тогда гласность для Байкова сделалась выжатым лимоном. Он с нею так и распорядился. Но Байков все-таки интересовался тем, чтоб иногда в органах, достойных внимания публики, проявлялся голос из Земледельческого училища, почему он поощрял меня, когда я сообщал о различных опытах, деланных в училище по той или по другой части, в «Земледельческую газету»; а еще больше он бывал доволен, когда видел в «смеси» только что родившихся тогда и сильно (благодаря участию князя Одоевского и других аристократов) читавшихся лучшею столичной публикой «Отечественных записок» А. А. Краевского, начавшего издавать их при участии, как известно тогда было, какой-то как бы акционерной компании[229]. Так, за 30 лет пред сим, в «смеси» толстых книг этого журнала было изрядное количество бескорыстно дареных редакции моих хозяйственных статей, каждая за подписью не только имени и фамилии моих, но и звания помощника директора Удельного земледельческого училища[230].
В ту пору на издательском поприще в Петербурге подвизался не без успеха некто Иван Петрович Песоцкий, довольно еще молодой человек, кажется, сын какого-то московского купчины, по смерти которого у этого сына оказалось более или менее кругленькое состояньице в несколько десятков тысяч. Этот Иван Петрович получил в Москве Белокаменной в каком-то тамошнем пансионе самое поверхностное из поверхностных образованьице, итог которого представлял всего-навсего легенькое практическое знание французского языка с придачею еще более легеньких, в самых гомеопатических размерах, сведений энциклопедии, сшитой на живую нитку из кусочков того-сего, а больше ничего. Но вместе с капитальцем Иван Петрович от родителя своего унаследовал искусство бойко считать на счетной доске и в особенности ту специальную торговую сметку, которая так присуща нашему лавочному люду.