сразу, повернувшись к Байбакову выстреливаю:
– На меня напал он.
Глеб молчит, разглядывает мой драный сарафанчик. Одна лямка вовсе оторвалась, и чтоб не выпадать наружу, я придерживаю верх исцарапанными пальцами с грязными обломышами убитого маникюра. Я боюсь, что он возразит, поэтому говорю все быстрее, словно разбегаюсь:
– Мне нельзя домой. Он придёт за мной. И к Машке нельзя. Она уже раз подставилась из-за меня. Он убъёт ее. И к Рустаму нельзя. Отвези меня к себе. Спрячь. Он не знает, где ты живешь. Там он меня не найдет.
– Кто?
И я выдыхаю:
– Олег.
Байбаков поворачивает ключ, дергает ручку коробки передач, машина трогается. Мы молчим. Имя упало между нами топором палача. Отсекло от меня всю кажущуюся нормальность. Имя-лезвие отсекло меня от нормальных людей. Теперь я сумасшедшая, за которой гонится мёртвый маньяк.
Машина въехала в свежий, ещё не до конца построенный микрорайон, попетляла между домами, заборами и пустырями остановилась возле детской площадки.
– Приехали.
Первое слово, сказанное Глебом за дорогу.
Подъезд, дверь хлопает за спиной с железной злобой: «Не достала, проскочили». Лифт, изнутри обшитый покоцаной фанерой. Натужно воет, мотает на невидимое колесо невидимый трос, с усилием тянет кабину вверх. Он кажется намного старше новенькой многоэтажки. Будто стоял долгие годы в поле, ветшал, снашивался, а потом вокруг него дом накрутили. Бежевые безрадостные стены коридора, одинаковые коричневые двери. Глеб отпирает одну:
– Проходи.
Студия. Опять студия. Рефлекторно шаг назад, наступаю идущему следом Байбакову на ногу.
– Что?
– Ничего. Оступилась. Извини.
***
Душ, чужие шорты и футболка, мои тряпки крутятся в стиралке. Сижу на тахте, передо мной тарелка с яичницей. Доедаю, и в мои руки опускается большая кружка чая. На покрывало падает горсть «Мишек на севере». Байбаков не торопится переходить к разговору. Он сидит на полосатом половичке, брошенном на пол. Привалился к тахте одним боком, смотрит на меня снизу-вверх. Дает собраться с мыслями. Ждет. Чувствую, пора начинать.
– Я домой шла. Шла себе и шла, никого не трогала. А он сзади подкрался потихоньку, я не услышала. Толкнул меня прямо в куст, ну и это… Давай лапать. Изнасиловать хотел, наверно, что ещё? А я его укусила и вывернулась… – бормочу, в кружку с остатками чая глядя, и понимаю, не то, не то, не это главное.
Помолчала, мысли в кучку собирая.
– Понимаешь, Глеб, если б на меня просто какой-то маньяк напал, я б тебе не позвонила. Домой бы побежала. Ну может, в полицию, пусть гада ловят. Но это был он. Он. Он идет за мной. Дышит в затылок. Хрипит: «Эвелина-а-а». Он не отстанет.
– Кто?
– Олег.
Байбаков берет из моих рук кружку:
– Он мёртв. Олег Викторович Самойлов мёртв. Он не мог на тебя напасть.
Чувствую, как по лицу, по моему фарфоровому кукольному лицу, ползёт, извиваясь червём, кривая ухмылка:
– Олег умер. Мне ли не знать. Это я убила его. Слышишь, Байбаков, я убила его, – произношу с паузами между каждым словом, как гвозди заколачиваю.
«Я» – один гвоздик вбит, «убила» – второй, «его» – третий. Гвоздики впиваются, маленькие, острые, стук-стук, прибивают ко мне ярлык «убийца».
Глеб коротко кивнул головой:
– Я знаю.
Он знал? Всё это время? Когда приходил с Машкой ко мне, когда кисточкой размахивал, смеялся вместе с нами, чай пил на моей недоделанной кухне, знал? Я бы заметила. Как на убийц смотрят? Что из глаз брызжет? Отвращение, страх, ну в моём случае, может, жалость ещё. Такая гадливенькая, как к зажатой в угол крысе, что вцепляется в горло фокстерьеру. У Глеба ничего такого не было. Только тёплый свет. Притворялся? Вряд ли. Само бы вылезло.
– А если знал, чего ж не посадил меня?
– Я собирался.
Хороший у нас диалог складывается. Знал, собирался посадить и что? Передумал? Такое бывает?
– И что помешало? – спрашиваю.
– Зайчик.
– Какой ещё зайчик? Смеёшься, что ли? Не белочка, нет?
У меня, мир, можно сказать, рушится, да чего там, обрушился уже – вяло копошусь под обломками – а он мне про зайчиков вкручивает. Даже обидно!
– Борис Самуилович Зайчик, наш судмедэксперт. Та ещё хитрая лиса. Пришёл ко мне в конце рабочего дня. «Вы коньяк пьёте? – спрашивает. – Погода нынче промозглая, а я, знаете, подвержен. Одному пить не комильфо, поддержите старика, Глеб Евгеньевич. По стопочке, а?» Вытаскивает из потёртого портфеля полбутылки Арарата, пару стопок и яблоко, пополам разрезанное. Подготовился. Чую, надо ему от меня что-то. Но что его в такую сторону занесёт, не догадался. «Я, – говорит, – заключение оформил. Всё чики-пуки. Причина смерти – обтурационная асфиксия. Предположительно, вследствие насильственного перекрытия органов дыхания. Да чего там предположительно. Это только так пишется, с допуском. А так все ясно. Жертву накачали наркотой и задушили подушкой. Судя по пальчикам, в этом подвале, кто только не бывал, но самые верхние однозначно принадлежат жертве и гражданке Лейкиной. Ну вы помните, та голая девчонка, что в психушку увезли с каталептическим приступом. И на пудренице её пальчики, а внутри – следы миленького коктейля с наркотой в том числе. Где она его только взяла?» Вытащил из своего бесформенного портфеля лист, положил передо мной: «Почитайте». Я пробежал глазами, говорю: «А чего не подписано?» Он за бутылку: «Ещё по одной? Для профилактики? Вы знаете, что вирусы боятся алкоголя?» Разлил и продолжил: «Дело, можно сказать, готово, прям хоть счас в суд передавай. А вот если не наволочка на подушке, да не пудреница копеечная, получилось бы, что этот работник ножа и пинцета сам загнулся. От общей наркотической интоксикации. Я понятно излагаю?» – и ещё один лист из нутра портфельчика тащит. Такое же заключение, только причина смерти другая. Тоже не подписанное. Подсунул мне под нос эти бумаги и сидит, яблочком хрумкает. Пожевал и дальше гнет: «Вы вот девку под суд подведете, а потом переживать начнете. Еще передачи ей на зону, а скорее в психушку потащите. А то в церковь кинетесь, у этого, – тычет большим пальцем в потолок, – отпущения грехов выпрашивать. Я понимаю, вы человек молодой, при должности недавно, у вас рвение, закон есть закон и прочая дребедень из мозгов не выветрилась… Но вам стыдно будет». «С чего это, – говорю, – Борис Самуилович, вы решили, что мне стыдно будет?» «А вы добрый», – так сказал, будто это дефект, который скрывать надо. «Ну хорошо, – вздыхаю, – я добрый, вы добрый. А зачем вы мне оба заключения принесли? Подчистили бы улики, подписали бы липовое заключение и гордились бы своей добротой в одиночку. Ответственность разделить пытаетесь?» Этот старый, битый молью, потёртый, как его портфель, лис