из-за ограды молодой господин.
— Прошу прощенья, сэр, — сказал отец Опимиан, — но перемены, здесь произошедшие, подстрекают мое любопытство; и если вы не сочтете вопрос мой дерзостью и ответите, как же все это случилось, я буду вам премного обязан.
— Я к вашим услугам, сэр, — отвечал тот. — Но если вы соблаговолите войти и осмотрите все сами, я вам буду премного обязан.
Его преподобие с готовностью принял приглашение. Неизвестный привел его по лесной прогалине к круглому сооруженью, от которого в обе стороны шел широкий переход влево к башне, а вправо к новому строенью, совершенно скрытому чащей и от ворот не видному. Постройка была квадратная, простой кладки и по стилю очень похожа на башню.
Молодой человек двинулся влево и ввел его преподобие в нижний этаж башни.
— Я разделил ее, — объяснил он, — на три помещения — по одному в каждом этаже. Вот тут столовая; над нею моя спальня; а еще выше — мой кабинет. Вид превосходный отовсюду, но из кабинета более широкий, ибо там за лесом открывается море.
— Прекрасная столовая, — сказал отец Опимиан. — Высота вполне соответствует размерам. Круглый стол удачно повторяет форму залы и приятно обнадеживает.
— Надеюсь, вы окажете мне честь составить собственное сужденье о том, обоснованны ли эти надежды, — сказал новый знакомец, поднимаясь во второй этаж, и отец Опимиан подивился его учтивости. «Не иначе, — подумал он, — замок сохранился со времен рыцарства, а юный хозяин — сэр Калидор». Однако кабинет перенес его в иное время.
Стены все были уставлены книгами, и верхние полки доступны только с галерейки, обегавшей всю комнату. Внизу стояли древние; наверху — английские, итальянские и французские и кое-какие испанские книги.
Молодой человек снял с полки том Гомера и указал его преподобию место в «Одиссее», которое тот читал у ворот. Отец Опимиан понял причины расточаемых ему ласковостей. Он тотчас угадал близкую, тоже плененную греками душу.
— Библиотека у вас большая, — заметил он.
— Надеюсь, — отвечал молодой человек, — я собрал все лучшие книги на тех языках, какими владею. Хорн Тук говорит: «Греческий, латынь, итальянский и французский — вот, к несчастию, и все языки, обыкновенно доступные образованному англичанину»[189]. А по мне, так блажен тот, кто хотя бы ими владеет. На этих языках, и вдобавок на нашем собственном, написаны, я полагаю, все лучшие в мире книги. К ним можно прибавить только испанский, ради Сервантеса, Лопе де Веги и Кальдерона[190], Dictum[191] Порсона гласит[192]: «Жизнь слишком коротка для изучения немецкого», при этом, очевидно, разумея не трудности грамматики, требующие для своего преодоления особенно долгого времени, но то обстоятельство, что, сколько бы мы времени ни потратили, нам нечем будет себя вознаградить[193][194].
Его преподобие не сразу нашелся с ответом. Сам он знал немного французский, лучше итальянский, будучи поклонником рыцарских романов; познаниями же в греческом и в латыни он с кем угодно мог поспорить; но его более занимали мысли о положении и характере нового знакомца, нежели литературные суждения, им высказываемые. Он недоумевал, отчего молодому человеку со средствами, достаточными на то, что он сделал, понадобилось делать все это и устраивать кабинет в одинокой башне, вместо того чтобы порхать по клобам и пирам и в прочих суетных забавах света. Наконец он возразил для поддержания беседы:
— Порсон был великий муж и dictum его повлиял бы на меня, вздумай я заняться немецким; но такого намерения у меня никогда не бывало. Однако ж не пойму, зачем вы поместили кабинет не во втором этаже, а в третьем? Вид, как справедливо вы заметили, превосходный отовсюду; но здесь в особенности много неба и моря; и я бы отвел на созерцанье часы одеваний, раздеваний и переодеваний. Утром, вечером и полчасика перед обедом. Ведь мы замечаем окружающее, производя действия, разумеется, важные, но от повторения ставшие механическими и не требующие усилий ума, тогда как, предаваясь чтению, мы забываем все впечатления мира внешнего.
— Истинная правда, сэр, — отвечал хозяин. — Но помните, как сказано у Мильтона:
Порой сижу у ночника
В старинной башне я, пока
Горит Медведица Большая
И дух Платона возвращаю
В наш мир с заоблачных высот...[195]
Строки эти преследовали меня с ранних дней и побудили наконец купить эту башню и поместить кабинет в верхнем этаже. Есть у меня, впрочем, и другие причины для такого образа жизни.
Часы в кабинете пробили два, и молодой человек предложил гостю пройти в дом. Они спустились по лестнице и, перейдя вестибюль, очутились в просторной гостиной, просто, но красиво убранной; по стенам висели хорошие картины, в одном конце залы стоял орган, в другом — фортепьяно и арфа, а посредине был изящно сервирован завтрак.
— Этой порою года, — сказал молодой человек, — я ем второй завтрак в два, а обедаю в восемь. И потому по утрам у меня выдается два больших промежутка для занятий и для прогулок. Надеюсь, вы разделите мою трапезу. У Гомера, сколько помнится, никто не отказывался от подобных предложений.
— Поистине, — отвечал его преподобие, — довод ваш веский. Я с радостью соглашусь. К тому же от прогулки у меня разыгрался аппетит. — Да, должен вас предупредить, — сказал молодой человек, — прислуга у меня только женская. Вы сейчас увидите двух моих камеристок.
Он позвонил в колокольчик, и означенные особы не замедлили явиться; обеим было не больше семнадцати лет, обе были прехорошенькие и просто, но очень мило одеты.
Из расставленных перед ним кушаний доктор отведал языка и немного холодного цыпленка. Мадера и шерри стояли на столе, но юные прислужницы предложили ему еще бордо и рейнвейну. Доктор принял по вместительной чаше из прекрасных ручек обеих виночерпиц и оба сорта вина нашел превосходными и в меру прохладными. Больше пить он не стал, боясь отяжелеть перед дорогой и опасаясь помешать предвкушению обеда. Не забыт был и пес, во все время завтрака выказывавший пример благовоспитанности. Наконец его преподобие стал раскланиваться.
— Надеюсь, — сказал хозяин, — теперь я вправе задать вам вопрос гомерический: Τίς; Πόθεν εἰς ἀνδρῶν?[196]
— Совершенно справедливо, — отвечал доктор. — Имя мое Феофил Опимиан. Я доктор богословия и пресвитер в соседнем приходе.
— Я же всего-навсего, — отвечал молодой