и сидела во главе стола. Она была его наследница, и муж ее должен был принять его имя. Выбор он всецело предоставил ей, оговорив за собою право отвергнуть искателя, какого почтет он недостойным славного прозванья.
В юной леди достало вкуса, чувства и смысла не делать неугодного дядюшке выбора; время, однако, шло и предвещало исход, не предвиденный добрым помещиком. Мисс Грилл, казалось, вообще не собиралась никого выбирать. Окружавший ее веселый покой словно окутал все ее чувства; к тому же привязанность к дядюшке подсказывала ей, что, хоть он и ратовал всегда за ее брак, разлука с нею будет самым жестоким ударом, какой заготовила ему судьба, и оттого она откладывала день, для него тяжелый, а быть может, не сладкий и для нее самой.
«О, древнее имя Гриллов! — сокрушался мистер Грилл сам с собою. — Неужто суждено ему угаснуть в девятнадцатом веке, уцелев со времен Цирцеи!»
Нередко по вечерам, глядя, как она сидит во главе стола, сияя радостной звездой, всех заражая своей веселостью, он думал, что настоящее положение вещей не дозволяет перемен к лучшему, и продолжение древнего имени в те минуты заботило его меньше; но по утрам старая забота вновь его одолевала. Юную леди меж тем одолевали воздыхатели, им разрешалось поверять ей свои ходатайства, но все оставалось по-прежнему.
Многих юношей с отличными видами она, как будто уже обнадежив, отвергала одного за другим, непререкаемо и внезапно. Отчего? Юная леди держала причины в тайне. Открой она их, говорила она, и в наш притворный век ничего бы не стоило изобразить качества, любезные ее сердцу, а еще того проще — скрыть свойства, ей неприятные. Несхожесть отвергаемых не оставляла места догадкам, и мистер Грилл начинал отчаиваться.
Между дядюшкой и племянницей было соглашение. Он мог предложить ее вниманию любого, кого сочтет он достойным ее руки, она же вправе отвергнуть искателя, не объясняя резонов. И они являлись и исчезали пестрой чередой, не оставляя следов.
Была ли юная леди чересчур привередлива, или не было среди поклонников достойного, или еще не явился тот, кому суждено было тронуть ее душу?
Мистер Грилл был племяннице крестным отцом, и ему в угоду ее нарекли Морганой[182]. Он подумывал о том, чтобы назвать ее Цирцеей, но склонился к имени другой волшебницы, которая имела свои понятия о прекрасных садах и не менее влияла на людские умы и формы[183].
ГЛАВА III
КНЯЖЬЯ ПРИХОТЬ
Τέγγε πνεύμονας οἰνῳ˙ τὸ γάρ ἄστρον περιτέλλεταιέ
Ἅ δ᾽ὥρα χαλεπά, πάντα δἐ δυψᾷ ὑπὸ καύματος
Alcaeus
Сохнет, други, гортань, —
Дайте вина!
Звездный ярится Пес.
Пекла летнего жар
тяжек и лют;
жаждет, горит земля[184].
Falernum: Opimianum. Annorura. Centum.
Heu! Heu! inquit Trimalchio, ergo diutius vivit
vinum quam homuncio! Quare τέγγε πνεύμονας faciaraus.
Vita vinum est.
Petronius Arbiter.
Опимианский фалерн[185]. Столетний.
Тримальхион всплеснул руками и воскликнул:
«Увы, увы нам! Так, значит, вино живет дольше, чем людишки!
Посему давайте пить, ибо в вине жизнь!»
На вопрос, поставленный Вордсвортом в «Эпитафии поэту»:
Не ты ль для радости рожден,
Благами сладко наделен? —
преподобный отец Опимиан мог ответить утвердительно. Достойный служитель церкви обитал в уютной усадьбе подле Нового Леса. Богатый приход, порядочное наследство и скромное женино приданое освобождали его от низменного житейского попечения и позволяли удовлетворять своим вкусам, не заботясь мелочными расчетами. Славная библиотека, добрый обед, хороший сад и сельские прогулки — вот и все его вкусы. Он был неутомимый пешеход. Ни от езды верхом, ни от кареты не получал он удовольствия; но держал выезд для нужд миссис Опимиан и ради собственных нечастых вылазок к дальним соседям.
Миссис Опимиан была домоседка. Заботами преподобного она не имела недостатка в поваренных книгах, к которым собственной его изобретательностью и усердием друзей добавился толстый и все разрастающийся рукописный том. Она ревностно их изучала, руководила поваром, и супруг не мог и желать лучшего стола. Погреб его изобиловал прекрасными, им самим отобранными винами. Дом его во всем был образцом удобства и порядка; и на всем лежала печать личности хозяина. От хозяина с хозяйкой до повара и от повара до кота — все обитатели усадьбы имели одинаково гладкие, довольные и круглые физиономии и фигуры, свидетельствовавшие об общности чувств, обычаев и диеты; последняя, разумеется, в меру рознилась, ибо преподобный предпочитал портвейн, повар пиво, а кот молоко. Утром, покуда миссис Опимиан обдумывала распоряжения по хозяйству и заботы о своем маленьком семействе, преподобный, если только не предполагал посвятить целый день прогулке, занимался у себя в кабинете. Днем он гулял; вечером обедал; а после обеда читал вслух жене и детям или слушал, как дети ему читают. Такова была его семейная жизнь. Иной раз он обедал в гостях; чаще у друга и соседа мистера Грилла, который разделял его интерес к доброй пище.
За пределами его ежедневных прогулок, на том месте, куда забредал он лишь изредка, на окруженном зарослями холме стояла одинокая круглая башня, в былые времена, должно быть, служившая межевым знаком для охотников; ныне она утратила свое предназначенье, и в народе стали называть ее Прихотью, как нередко называют подобные постройки. Ее окрестили даже Княжьей Прихотью, хотя никто не мог бы сказать, о каком князе идет речь. Предание не сохранило его имени.
Однажды в самой середине лета, когда веял южный ветерок и в небе не было ни облачка, его преподобие, вкусив от раннего завтрака, поспособствовав значительному утоньшению предложенного ему толстого филея, взявши надежную трость и верного ньюфаундленда, отправился в дальний путь, какой позволяли лишь такие ясные и долгие дни.
Достигнув Прихоти, которой он давно уж не видел, он подивился, найдя ее огороженной и обнаружа позади нее крытый переход из того же серого камня, что и сама башня. Переход уходил в лес на задах, и оттуда поднимался дымок, тотчас приведший ему на память жилище Цирцеи[186][187]. Перемена произошла в самом деле словно по волшебству; мысль о чарах Цирцеи поддерживалась древним видом постройки[188] и тем, что взгляд с высоты охватывал полосу моря. Он прислонился к воротам, вслух прочел собственные строки «Одиссеи» и погрузился в унылое раздумье, из которого вывел его появившийся