две стороны одного и того же процесса. Читая и перечитывая двадцатидвухтомное собрание сочинений – философские эссе, военную прозу, афоризмы и, прежде всего, серию дневников под названием «Излучения» – я вступаю в общение с автором, который не был мыслителем в строгом смысле, но сумел предложить удивительную оптику, редко встречающуюся в нынешней литературе. Видение глубины в поверхности, великого в малом, будь то песочные часы, сброшенная шкура змеи или какой-нибудь жук-скакун. Эффект стереоскопической прозы Юнгера хорошо описывается словом гештальт – в многообразии и пестроте явлений вам вдруг открывается целое, которое больше своих частей. Оно красиво, устойчиво, играет своими гранями, как кристалл. Участие в этом магическом действе и есть то самое удовольствие от чтения Юнгера, и оно не убывает со временем.
У нас на данный момент довольно неплохая ситуация с переводами Юнгера. Так, я очень удивился, когда попытался на Amazon’е найти на английском биографию Юнгера, работы о нем – я ждал выбора из нескольких книг, но, оказалось, что на английский не переведены и некоторые основные книги самого Юнгера, вообще переводов всего несколько. Это, кстати, отдельная тема, рецепции в западном мире, но хотел спросить – каких переводов Юнгера на русский можно ждать, что планируется?
Достаточно привести два факта для сравнения. Осенью 2017 года вышел первый перевод, пожалуй, самого знаменитого эссе Эрнста Юнгер «Рабочий» (The Worker) на английский язык. Его перевели и откомментировали два молодых английских исследователя и выпустили небольшим тиражом в малоизвестном университетском издательстве Northwestern University Press. Мой перевод «Рабочего» вышел в 2000 году в академическом петербургском издательстве «Наука», а потом еще раз там же вторым изданием. «Смена гештальта» – это шестнадцатая книга Эрнста Юнгера на русском языке! На мартовском симпозиуме Юнгеровского общества в монастыре Хайлигкройцталь я без ложной скромности говорил, что Россия фактически является второй страной после Франции по силе и значимости рецепции Эрнста Юнгера. Показательно, что после второй мировой войны французские оккупационные власти первыми без всяких условий сняли с него запрет на публикацию книг. В английской зоне оккупации запрет продолжал действовать. Об отношении к Юнгеру во Франции говорит и включение его произведений в «Библиотеку Плеяды», аналог советской серии «Библиотеки всемирной литературы». Меньше чем за три десятилетия книги Юнгера не только вошли в круг чтения разных поколений нашей страны, но и стали частью литературного процесса. В своих симпатиях к Юнгеру мне недавно признался писатель Леонид Абрамович Юзефович: в разговоре я обратил внимание на то, что свой знаменитый документальный роман «Зимняя дорога» он начал цитатой из «Садов и дорог». Еще один пример: московский философ Виктор Павлович Визгин сравнивает дневники М.М. Пришвина с дневниками Э. Юнгера и даже аттестует нашего философствующего натуралиста-литератора как «право-славно христианизированного Эрнста Юнгера». Вы правы: восприятие творчества и личности Юнгера в разных странах Европы в разные периоды – это тема для отдельного большого разговора. А мы пока будем тихо, но планомерно заниматься обогащением русской Юнгерианы – в перспективе выход второго, дополненного издания «Сердца искателя приключений. Фигуры и каприччо» и эссе «Waldgang» («Уход в лес»). Обе книги готовятся московским издательством Ad Marginem.
Наталия Черных:
Не сразу верь слову «боль»
По поводу выхода нового романа Н. Черных рассказала о жизни советских хиппи, феминизме, А. Аристакисяне, постсоветских религиозных неофитах, «полувремени» 90-х и Е. Головине.
Наталия, поздравляю с новой книгой. Как писался «Черкизон» (первоначальное название мне нравится больше) или «Неоконченная хроника перемещения одежды»? Как ты сама воспринимаешь книгу, с чем ее для себя ассоциируешь?
Наталия Черных: Мне сложно ассоциировать с чем-либо этот роман. Он есть и пока мне ничего не напоминает. Если подумать, то это нечто вроде увеличенной дозы аналога обычного обезболивающего, перемена препарата.
Воспринимаю, возможно, как более счастливого ребенка в семье, которому старшие немного завидуют. Как видно из названия книги, хроники пишу давно, с конца 90-х. Сначала это были короткие эмоциональные записки о том, что было десять лет назад (конец 80-х). Вроде рассказа «Воробьиная жизнь».
Рваный, как бы скандирующий, текст – мне очень нравилось его писать. Это как чистые поленья в печке горят, потрескивают. Красиво и жутковато-забавно. Парцелляция. Знакомый поэт надменно выдал мнение, смотря на меня глубоко сверху, дело было в «Билингве»: «Стихов твоих я не понимаю, а вот в прозе ты делаешь интересно». Подумала в ответ почти матерно.
Затем начался второй период неофитства, уже взрослого неофитства. Стали появляться персонажи, сюжет и рассказы целиком. Сначала – персонажи, и конечно, героиня: слабое, замкнутое, упрямое существо с катастрофически высоким индексом выживаемости. Выдумывать сюжеты не нужно было, все находилось перед глазами. Персонажей полюбила и переживала за них, в судьбу прозы не верила ни на грамм.
Знакомая критикесса, авторитетно подняв большое лицо, порой говорила мне, не ведая, что пишу прозу: «Это один Лермонтов умел: одновесно и прозу, и поэзию писать. А вы писать прозу не сможете, вы поэт». А я тем временем партизанила и допартизанилась. Та же критикесса потом кричала на меня, что мол, ничего в своей «Мелкой сошке» не понимаю. Мне очень везет на неформальных критиков, и совсем рядом живущих. Они меня не видят. Не то, что не замечают, а не видят. Тем временем героиня открыла глаза и начала говорить.
Героиня меня измучила. Потому что вся проза растет из ее речи. Я порой ссорилась с ней, как с живым человеком. У этой героини в жизни немного инструментов: влюбчивость, доверчивость, умение мгновенно исчезать и умирать. То есть, все то, чего у меня в тридцать лет уже не было. Я интроверт, мне сложно представить что-то кроме норы.
К 2012 примерно уже готов был корпус «Приходских повестей».
Но представить, что повести будут изданы, я не могла. Коллеги, ценившие (или говорившие, что ценят) меня как поэта, прозой не интересовались. А я по ночам, наглотавшись анальгина (болела шея, проблемы еще не обнаружили), редактировала, дописывала, и прочее.
Минорную героиню внезапно сменила крутая деваха, как в «Язве».
Идея этой повести подброшена была прозаиком Сергеем Соколовским, но рисунок сюжета был другой, и финал в его представлении выглядел более позитивно: мальчик остается с любовью на родине, потому что русский панк самый крутой на свете. Зато у меня получилась большая, веская, сложная проза «с душком», как отозвался потом Соколовский. Повести были и раньше («Партия для швейной машинки и бас-гитары» в «Приходских повестях»), но «Язве» повезло. Ее где-то даже отрецензировали.
Проза во мне шла параллельно стихам, и это был сильный наркотик. Нужно было либо повысить дозу, либо уйти ломаться. После нескольких публикаций отказаться трудно. Настораживала сама мысль, что нужно писать еще. Просто потому что прозаик. Типа про заек, а