Как и следовало, конечно, предполагать, и как всегда на всех сборах, время тянулось бесконечно посреди бессмысленной серости внешней активности. Но совсем неожиданно из этой протяженности времени выпало мгновение, в которое неизвестный человек вышел из ворот лепрозория. Это мгновение предстало передо мною видением оранжевых закатных небес, в которые было погружено все: и каменная ограда, и кроны деревьев за нею, и дорожка, и черная человеческая фигура в просторном, странном и чудесном покое, повисшем и застывшем, существующем самостоятельно и неизменно, вне бега времени, словно картина в музее, к которой в один прекрасный день можно возвратиться и найти ее такой же, какой она вышла из рук художника, и не опасаться, что с бегом мгновений в нарисованном на ней закатном пейзаже произошли перемены, может быть, солнце тем временем успело закатиться окончательно и небо почернело, или развалилась ограда и камни ее растащили, или человек, бредущий по дорожке, добрался до шоссе и исчез за углом. Странный, чудесным образом умиротворяющий и возвышающий душу вкус уверенности в том, что к этому оранжевому мгновению широко раскинувшегося заката, выключенного из бега времени, можно возвратиться, как к картине, висящей в музее, или в какое-то место, где ты уже однажды побывал, я продолжал ощущать и вернувшись на круг этого бега, когда маленькая черная фигурка скрылась за поворотом.
— Ты наверняка его знаешь, — сказал мне один из однополчан, стоявший рядом и, как видно, заметивший мой продолжительный взгляд в том направлении.
Когда я высказал предположение, что это один из врачей, он улыбнулся и сказал, что это не врач, а священник, и не просто священник, а еврейский христианский священник. Откуда ему это известно? А дело было так: некоторое время назад он прочел в газете объявление, в котором больница имени Хансона обращалась к читателям с просьбой пожертвовать книги для больных. Он собрал несколько книг из своей библиотеки, не являвшихся ни книгами по экономике, ни книгами по статистике, то есть те книги, в которых он не нуждался по работе, и принес их в больницу. Сестра, встретившая его, была шведской монашкой и не говорила на иврите, но при виде книг сообразила, в чем дело, и провела его к священнику, ответственному за душевное благополучие больных, сказав этому священнику несколько слов на их языке. Тот ответил ей и, просматривая полученные книги, обернулся к нему и стал, к его изумлению, благодарить его на чистейшем иврите. Пожертвованные им книги были в большинстве своем переводами романов — английских, американских, французских и русских, и среди них затесался также перевод книги про дзен, немедленно привлекший внимание этого священника, пекшегося о прокаженных в среде братьев наших — сынов Израиля — и говорившего на иврите лучше любого из них.
Полистав книжку и бросив несколько замечаний о сходстве верований Дальнего Востока и христианства, священник заметил изумление жертвователя и, не дожидаясь вопросов, поведал ему, что он еврей и уроженец Старого города. В детстве он учился в начальной йешиве реб Аврэмле, а потом в йешиве рава Кука[55] и остался таким же евреем, как и был, и единственной произошедшей в нем переменой было то, что он прозрел и ему открылась правда об истинном нашем мессии Йешуа из Назарета.
Мне Йешуа из Назарета представлялся человеком добросердечным и сострадательным ко всякому страждущему и болящему, желавшим блага каждому человеку и стремившимся спасти всех угнетенных и отверженных, униженных и оскорбленных, как о том написано в книге Нового Завета — единственном прочитанном мною источнике сведений о его жизни. Из написанного в этой книге я не почерпнул сколько-нибудь внятной картины его отношения к женщине и супружеской жизни, а крупицы высказываний, попадавшихся мне там, не всегда были мне по нраву, но тем не менее сердце мое прикипело любовью к этой большой душе, мятущейся и страждущей в своей великой любви и милосердии. В этой страстной любви и милосердии, в ненависти ко всяческим институциям и устоям, а в особенности к религиозным, с их чиновниками, самой своей сущностью умерщвляющими дух святости, продолжая соблюдать внешнюю форму слова Божьего, он виделся мне продолжателем древней традиции всех наших истинных пророков. Поскольку я не знаком со всеми разновидностями христианских церквей и писаниями их святых и основоположников, мне не было понятно, на чем основывают они свою связь с пророком Йешуа, тем более что всякая власть, а особенно религиозная власть на этом свете, казалась мне по сути своей противоречащей личности и смыслу жизни и смерти Йешуа. Об этом я собирался поговорить с доктором Шошаном, когда, стоя на кухне, наливал ему стакан чаю, испытывая чувство изумления перед всем происходящим и перед удивительными путями временных явлений — ведь в тот день, когда проходил тренировочный сбор, я не знал, что черный силуэт, погруженный в оранжевое, как живая мякоть апельсина, закатное небо, — силуэт библиотекаря из дней моего детства, который еще явится ко мне в один прекрасный день, благодаря ошибке в адресе собственного нового дома, не помня меня со времен своей службы в библиотеке и не зная, что силуэт его спины вписался в картину чудного мгновения моей жизни, выпадающего из потока времени.
Неся чай с кухни в комнату, я думал побеседовать с ним об этом, не только потому, что тема эта интересовала меня сама по себе с человеческой точки зрения (ведь человек по имени Йешуа интересовал меня именно как человек, так же, как интересовал меня и человек Моисей, и человек Будда, и человек Бодхидхарма, и человек Магомет, безотносительно к истинности принесенных ими в мир верований), но и потому, что полагал, что в силу своих знаний доктор Шошан будет полон горячего желания высказаться на эту тему. Но когда я вошел в комнату и уселся напротив него, наша беседа вошла в иное русло. Поскольку я начал со своих детских воспоминаний, он стал делиться со мною воспоминаниями собственного детства с живостью и со все возрастающим озорством, между приступами мучительного кашля и клокотания в груди. Непомерные переживания причиняли ему в детстве собственные пейсы, отказывавшиеся завиваться. Чем гордились в те дни мальчишки из хедера в Старом городе? Понимайте так: локонами своими, завивающимися во всем великолепии и прелести, и всякий, чьи пейсы извивисты более, достоин хвалы. У него же, как и ныне, волосы были прямые и желтые, как солома, и пейсы, спускавшиеся по прямой с обоих его висков, категорически отказывались виться, хотя он целый день, изучая Пятикнижие с комментариями Раши, завивал их пальцами с величайшим усердием. Позор прямых пейсов не оставлял его и тогда, когда он подрос и поступил в йешиву рава Кука. Начав учиться в йешиве, он узнал секрет (от кого, он уже точно не помнил, но возможно, что от Гавриэля Луриа, бывшего тогда его лучшим другом), что хмельной напиток, именуемый светлым пивом, способен завивать волосы. Каким же это образом? Кончики пальцев окунают в блюдце и, пока с них стекает пиво, завивают ими непокорные локоны. И хотя так он и делал три раза в день, утром, днем и вечером, но и пиво ему не помогло, за великие его грехи, и не смогло перевоспитать его белобрысые пейсы.