Альфред Тутайн стал убийцей. Пропасть между убийцей и субъектом невысказанного желания, так и не вылившегося в преступление, на первый взгляд кажется непреодолимой. И все-таки ужасная картина случившегося, которая возникла не перед его глазами, а лишь в голове, по ту сторону лобной кости, заставила суперкарго покончить с собой. — Или все дело в утрате корабля, в том, что бюргерская честь требовала искупительной жертвы? Но если речь шла о жертве ради сохранения чести, то почему суперкарго украл корабельную кассу? — Молчание всегда самый адекватный ответ.
Оттого ли, что моя душа была искривленной или неопытной, я разделил свою жизнь с преступником? Поступил ли я так, следуя неотчетливому тоскованию, врожденному или приобретенному? Не запятнало ли меня еще больше то, что серому человеку я все простил: и недоразумения, которые возникли из-за него, и неведомые грехи его желаний?
Я вновь и вновь сопоставлял рассказ Альфреда Тутайна с переживаниями, которые сам испытал в те же часы. Это был тот же временной промежуток, несомненно. И действия людей перекрещивались. Только когда кто-то один удалялся, другой отваживался выйти вперед. В этом зубчато-шестеренчатом механизме дело доходило и до столкновений, соприкосновений. И все-таки, при всей слаженности такого хаотического порядка, существовали различные реальности, которые не смешивались и были друг для друга закрыты… Похожей на жизнь звезд, разделенных миллионами световых лет, была в те дни совокупность наших одиноких существований, соединенных только законом гравитации. Но мы этого не знали. Мы разговаривали друг с другом; это нельзя назвать удачным общением. Мы не понимали, что воздух остается прозрачным только до границы узкого круга наших представлений. Мы все тогда были отделены друг от друга. И потому вокруг нас, словно завесы, падали тени.
Однако печать на двери взломала рука того, кому больше всего приспичило. — Ведь и в трактирной драке гибнет обычно не тот{49}, кто был вечным пьяницей или завсегдатаем заведения.)
Взбивающий воду пароходный винт мало-помалу вытаскивал меня из сна. Я чувствовал дрожание стен, слышал шипящий водоворот и звуки отбрасываемых лопастями струй. Так было и в прежние утра. Но в тот день я, проснувшись, остался лежать на койке и обдумывал события прошлой ночи. Мне казалось, что наша с Альфредом Тутайном дружба существует уже давно. Но одновременно я чувствовал, что мне любопытно, как выглядит мой друг. Я ведь почти не знал его лица. А если и знал, то забыл. (Отчетливее я представлял себе соски у него на груди: что они маленькие, обведенные кружочками, темные. Волосков, которые могли бы их затенять, не было… Орла, вытатуированного на спине у матроса, я тоже еще внимательно не рассматривал{50}. А о маленькой обнаженной женщине — татуировке у него на предплечье — только слышал.) Те же его черты, которые отложились у меня в памяти, наверняка этой ночью изменились. Я нисколько не сомневался, что облик Альфреда Тутайна должен был измениться. Я поэтому и не пытался его представить. И ожидал за такое поведение какой-то награды. — А может, еще надеялся на неожиданность, которая освободит меня от сообщничества с ним? — Мне трудно точно истолковать свои тогдашние побуждения в первые минуты после того, как я проснулся. Я бы, может, и хотел написать: я чувствовал себя посаженным на цепь. Но как мало это неуверенное утверждение соответствовало бы действительности! Чем больше усилий я прилагаю, тем меньше мне удается проследить происхождение позднейших тягостных мыслей до их первого ростка. Мне кажется, это невозможно: моя душа не настолько лжива, чтобы уже тогда ненавистное ощущение зависимости — следствие пережитых потрясений — подтачивало мое желание хранить верность Альфреду Тутайну. Может, я себя чувствовал ослабленным. Как после болезни. (Год спустя я бы мог подумать: как после исступления.) В любом случае, думал я, я прикован к переживаниям одной ночи. Так уж получилось… Я сам был инициатором этой дружбы, но даже не знаю, как выглядит мой друг…. Помню, разве что, его грудь. Я очень точно знаю, каким образом он убил мою любимую, но при этом забыл, как он выглядит. Не исключено, что я его даже не узнáю…
Посреди этой озвученной неопределенности я испытывал и чистое удовлетворение: оттого что ОН, спящий, лежит надо мной. Новый человек, устроенный так-то и так-то — что мне еще только предстоит узнать, — с которым я всегда буду заодно, в хорошем и в плохом; тогда как ОНА — ушедший человек, близкий мне когда-то, которого, как мне казалось, я очень хорошо знал, но теперь мертвый, утонувший вместе с кораблем, удерживаемый мощной, крепко сбитой реечной конструкцией, — ОНА теперь в соленой воде, в заиленных гротах на морском дне, и переживет там тысячелетия… Тени тления мелькали перед моими глазами. Как тающий снег — такой представлялась мне знакомая человеческая кожа. Я лежал и грезил о незнакомом.
Альфред Тутайн шевельнулся в своей постели. Спросил:
— Это правда, Аниас, что ты мой друг?
В то утро он назвал меня Аниасом. Так оно между нами и осталось{51}.
Я ответил:
— Конечно, Тутайн.
В то утро я назвал его по фамилии. Так оно между нами и осталось{52}. Он одним прыжком соскочил с койки, с довольно большой высоты. И стоял теперь передо мной. И я мог его рассмотреть. Я внушал себе, что у него красивое лицо. Я это лицо рассматривал. Я его и раньше знал. Но в памяти не удерживалось ни то, что я знал раньше, ни то новое, что я имел теперь право для себя открыть. Матрос был хорошо сложён. Я получил теперь право установить и это. Я получил на него чудовищные права. Я решился сказать ему: повернись, покажи мне твою спину, я хочу увидеть орла. И он в самом деле повернулся, показал мне спину и орла. Я, значит, испытывал его, и кости внутри его плоти были хороши. И сама плоть была хороша. Волосы покрывали ее лишь в тех местах, где могли служить украшением: на голове, в подмышечных впадинах и на животе, где значительно ниже пупка, за некоей четко проведенной линией, начинали курчавиться. — Я не понял, что он красив. (Может, он тогда и не был красивым.) Но в его облике, как мне казалось, имелись некоторые достоинства, и я им радовался, как можно обрадоваться, взглянув на молодую лошадь. (Посреди океана никаких лошадей нет.) Я притянул его к себе, на край постели, и продолжал изучать глазами. Он сидел рядом, как близкий человек, потом засмеялся мне в лицо, сказал:
— Бывает, оказывается, и такое — вроде тебя!
— Такое — вроде меня — бывает. Да только меня не знают, — сказал я двусмысленно.
— Думаю, мы поладим, — сказал Альфред Тутайн с искренней уверенностью.
Я уклонился и промолчал. Думать о будущем не хотелось. У меня не было никакого плана. Альфред Тутайн мне нравился. И я надеялся, что наша дружба сохранится. Многое предстояло забыть. Мы еще не имели опыта, как приспосабливаться друг к другу. Прошлое окружало нас, загораживая проходы, — словно обременительный хлам.