А потом в меня врезалось и заколотило по ногам какое-то маленькое существо; это был тот самый мальчишка, он не издавал ни звука, только вился вокруг меня и братьев, пытаясь достать нас как можно выше куском дерева, которое только что срубил Фентри.
«Поймай его и отнеси в двуколку», – скомандовал старший из братьев. Ну младший схватил паренька за руку; он был почти такой же неуступчивый, как сам Фентри, отбивался и вырывался, даже после того как младший скрутил его, и по-прежнему не издавал ни звука, а Фентри дергался и молотил кулаками за двоих, пока младший из братьев вместе с ребенком не исчезли из виду. А потом сдался. Впечатление было такое, словно кости его стали жидкими, так что мы со старшим из братьев опустили его на колоду, как если бы у него вообще не было костей, и прислонили, тяжело дышащего, с пузырьками пены по углам рта, к дереву, которое он срубил.
«Джексон, – говорю, – на их стороне закон. Ее муж жив».
«Знаю, – говорит. Голос у него был не громче шепота. – Я ждал этого. И все же, кажется, вроде как врасплох застали. Ладно, проехали».
«Весьма сожалею, – сказал старший из братьев. – Мы обо всем только на прошлой неделе узнали. Но он наш родич. И мы хотим, чтобы он жил с нами. Вы много для него сделали. И мы вам благодарны. И мать его вам благодарна. Вот, держите», – сказал он, вытащил из кармана кошелек и вложил его в ладонь Фентри. Затем повернулся и зашагал назад. Через какое-то время я услышал стук колес двуколки, спускающейся вниз по склону холма. Потом все стихло. Не знаю, услышал что-нибудь Фентри или нет.
«Закон, Джексон, – говорю, – есть закон. Но у закона две стороны. Поехали в город, поговорим с капитаном Стивенсом. Вдвоем, вы и я».
Он уселся на колоду, медленно, не сгибая спины. Дышал он теперь не столь порывисто, да и выглядел поспокойнее, если не считать глаз, впрочем, и в них просто застыло какое-то изумление. Затем он поднял руку с кошельком и принялся растирать им лицо, словно это был носовой платок; по-моему, до этого момента он даже не отдавал себе отчета в том, что у него что-то есть в ладони. Потому что он опустил руки, секунд пять, может, рассматривал кошелек, а потом отшвырнул – не просто разжал пальцы, но отшвырнул за колоду, как швыряют горсть грязной земли, которую перед тем рассматривали, чтобы понять, на что она годится, – а далее поднялся на ноги и, на вид не намного крупнее того самого малыша, зашагал не спеша, размеренным шагом через двор, в сторону леса.
«Джексон», – окликнул его я. Но он даже не оглянулся.
На ту ночь я остался у Руфуса Пруитта, который одолжил мне мула; я сказал ему, что просто приехал осмотреться, разговаривать ни с кем особого желания не было, и наутро я привязал мула к забору у калитки и двинулся по дорожке, и сначала не увидел на террасе старика Фентри.
А когда увидел, он уже сорвался с места и двигался так быстро, что я даже не заметил, что в руках у него что-то есть, пока – бабах! – не прозвучал выстрел, не затрещали ветви над головой и мул Руфуса Пруитта не начал яростно то ли рваться с привязи, то ли рвать ее вместе с воротным столбом.
А однажды, примерно через полгода после того, как Бак Черт поселился здесь, то пьянствуя, то ввязываясь в драки, то подворовывая скот у здешнего люда, он присел тут, на террасе, и, все еще не протрезвев, расхвастался, как ему случалось то ли хитростью, то ли, если вдруг представится возможность, по чести расправиться с полудюжиной местных, и заливался смехом всякий раз, как останавливался, чтобы набрать в грудь побольше воздуха. А я в какой-то момент повернулся и увидел на дороге Фентри.
Он просто сидел на муле, взмыленном и впитавшем в себя пыль тридцатимильной дороги, и смотрел на Торпа. Не знаю уж, сколько времени он провел там, ничего не говоря, просто сидя и глядя на Торпа; затем развернул мула и поехал вверх по дороге в сторону холмов, откуда ему вообще не надо было спускаться. Разве что, может, как сказано у этого парня, не помню его имени, от удара молнии или любви нигде не укрыться. И не знаю уж почему, но тогда у меня не связались в голове эти два имени. Торпа-то я знал, но та, другая история случилась двадцать лет назад, и я вспомнил ее, только когда услышал про это ваше расколовшееся жюри присяжных. Понятно, что он не мог проголосовать за оправдание Букрайта… Поздно уже. Пошли ужинать.
Но ехать нам до города оставалось всего двадцать две мили, к тому же по хорошей, гравиевой дороге, так что дома мы будем часа через полтора, потому что порой удавалось за час проделать тридцать, а то и тридцать пять миль, и дядя Гэвин сказал, что когда-нибудь главные дороги в Миссисипи замостят, как улицы в Мемфисе, и у каждой семьи будет своя машина. Ехали мы быстро.
– Конечно, не мог, – сказал дядя Гэвин. – Малые сии и несломленные всей земли – терпеть и терпеть и снова терпеть, завтра, и завтра, и завтра[4]. Конечно же, он не мог проголосовать за оправдание Букрайта.
– А я бы смог, – сказал я. – Я бы оправдал его. Потому что Бак Торп плохой. Он…
– Не оправдал бы, – сказал дядя Гэвин. Он стиснул одной рукой мое колено, хоть ехали мы быстро, и желтые струи света стелились по желтой дороге, и мошкара кружилась в струях света, и ее относило вверх. – Это ведь был не Бак Торп, взрослый, мужчина. Окажись на месте Букрайта, он застрелил бы того человека точно так же, как и Букрайт. Дело в том, что где-то в глубинах той испорченной и озверевшей плоти, которую уничтожил Букрайт, все еще сохранялся, быть может, не дух, но хотя бы память о маленьком мальчике, о том Джексоне Лонгстрите Фентри, пусть даже мужчина, которым стал этот мальчик, этого не знал, – знал один только Фентри. Так что ты тоже не оправдал бы его. Никогда не забывай этого. Никогда.
Ошибка в химическом опыте
Джоэл Флинт сам позвонил шерифу и сказал, что только что убил свою жену. А когда шериф со своим помощником, проделав двадцать с чем-то миль, приехали на место происшествия, в захолустное местечко, где жил старый Уэсли Притчелл, тот же Джоэл Флинт их и встретил у дверей и пригласил войти в дом. Это был чужак, пришелец, янки, появившийся в наших краях вместе с бродячим балаганом, где крутил рулетку в освещенной кабинке, одаряя выигравших призами в виде пистолетов с никелированным дулом, бритв, часов и гармоник, а когда балаган двинулся дальше, бросивший его и через два года женившийся на дочери Притчелла, единственной из оставшихся в живых его детей, – придурковатой девице почти сорока лет и до того разделявшей едва ли не затворнический образ жизни своего раздражительного и в высшей степени своенравного отца, владевшего пусть и небольшой, но вполне приличной фермой.
Но даже после женитьбы Притчелл, похоже, сторонился зятя. В двух милях от своего жилища он построил новобрачным домик, где его дочь начала разводить цыплят на продажу. По слухам, старый Притчелл, который всяко почти не выходил из дома, на новом месте так ни разу и не появился и виделся теперь со своим единственным из оставшихся в живых дитятей лишь раз в неделю. Случалось это по воскресеньям, когда дочь с мужем садились в подержанный грузовик и ехали на рынок продавать цыплят, после чего отправлялись к старому Притчеллу на воскресный обед в его доме, где он сам стряпал и вел хозяйство. По сути дела, говорили соседи, единственная причина, по которой он впускал в дом зятя даже в этот день, состояла в том, чтобы дать дочери возможность хоть раз в неделю приготовить ему приличную горячую еду.