«Я приехал, чтобы вы могли посмотреть на меня, – сказал он, вставая со стула, когда я вошел в канцелярию. – Теперь вы меня увидели. И можете вернуться к своему дяде и сказать: «Быть может, теперь вы удовлетворены?»
– Чем? – спросил его дядя.
– Я тоже не понял, – сказал он. – Но именно так он и сказал: что добирался сюда из самого Канзаса, чтобы я лицезрел его в этом коричневом обмундировании, а потом вернулся к вам и сказал: «Быть может, теперь вы удовлетворены?»
Пора было отправляться; от двери багажного вагона уже откатили ручную тележку со срочным грузом, и отвечающий за груз служащий уже высунулся наружу, оборачиваясь одновременно назад, и мистер Макуильямс, кондуктор, стоял на ступеньках вагонного тамбура, поглядывая на часы, но не окликал его, Чарлза, потому что на нем, Чарлзе, была военная форма, а на дворе было только начало тысяча девятьсот сорок второго года, и штатские еще не успели привыкнуть к войне.
Под конец он сказал:
– Да, еще одно. Письма эти самые. Два письма. Не по тем конвертам разложенные.
Дядя посмотрел на него:
– Ты не любишь совпадения?
– Я их обожаю. Мало чего в моей жизни есть более важного. Это нечто вроде девственности. Но, как и девственность, это вещь одноразовая. И свою мне хотелось бы еще какое-то время поберечь.
Дядя посмотрел на него лукаво, загадочно, мрачно.
– Ладно, – сказал он. – Попробуй следующее. Улица. В Париже. На расстоянии, как мы в Йокнапатофе говорим, плевка от Булонского леса, появившаяся в городских справочниках совсем недавно, так что ее название не старше последних сражений тысяча девятьсот восемнадцатого года и Версальского мирного договора, – в общем, к тому времени ей было менее пяти лет; такая укромная и такая неприметная, что ее расположение известно только мусорщикам и служащим бюро по найму старших камердинеров и помощников секретарей иностранных посольств. Но все это неважно; сейчас ее уже не существует, да если бы и существовала, ты бы не нашел.
– А может, найду, – возразил он. – Или хотя бы то место, где она была.
– Это ты можешь сделать прямо здесь, на месте, – сказал его дядя. – В библиотеке. Достаточно открыть нужную страницу у Конрада. Такой же вощеный, выстланный красно-черной плиткой пол, золоченая бронза, фаянс, буль[17]; вплоть до большого напольного зеркала, как серебряное блюдо, отражающего в себе, кажется, всю полноту света и дня, в глубинах которого, словно ровно покачивающийся цветок лилии, плавает простодушное, не потревоженное ни единой мыслью лицо, отмеченное лишь печатью скорби и верности…[18]
– Откуда вы узнали, что она там? – спросил он.
– В газете прочитал, – сказал его дядя. – В парижском выпуске «Геральд». Правительство Соединенных Штатов (начиная с какого-то времени) начало довольно неплохо освещать действия первого американского экспедиционного корпуса во Франции. Но это ничто в сравнении с тем, как парижская «Геральд» освещала действия второго, после его высадки в Европе в тысяча девятьсот девятнадцатом. Но на том челе ничего не отразилось: оно в точности походило на лицо маленькой девочки, которой все человечество пытается помочь почувствовать себя королевой в вымышленном мире; и на сей раз никакой гость не явился, чтобы воздать должное мертвому, потому что тот человек, то существо, чью весть этот гость нес, был вовсе не мертв; он направил своего посланца из самого Гейдельберга не с вестью, но с требованием: он хочет знать. И тогда я задал этот вопрос. «Но почему вы меня-то не дождались? – сказал я. – Почему не телеграфировали?»
– И она ответила? – спросил он.
– Разве я не сказал, что чело это не было потревожено даже сомнением? – сказал его дядя. – Да, она ответила. «Я вам была не нужна, – вот что она сказала. – У меня мозгов для вас не хватало».
– А вы что сказали?
– Я тоже правильно ответил, – сказал его дядя. – Я сказал: «Доброго вам дня, миссис Харрис». Разве плохой ответ?
– Хороший, – сказал он. Время истекло. Машинист даже дважды просигналил. Мистер Макуильямс, правда, так и не крикнул: «Эй, парень, если едешь с нами, поднимайся», – как наверняка сделал бы пять лет назад (или, если уж на то пошло, пять месяцев): только две короткие густые нетерпеливые струи пара; и только из-за еще не знающего, что такое бой, обмундирования человек, который обычно как проснется, так и начинает сразу болтать без умолку и который ни за что бы не упустил возможности, даже не заметив этого, напрячь голосовые связки, чтобы прикрикнуть на него, не издал ни звука; напротив, именно потому, что на нем это самое обмундирование, испытанный мастер управления стотонной махиной стоимостью в сто тысяч долларов истратил на три-четыре доллара угля и некоторое количество добытого тяжким трудом пара только для того, чтобы подсказать восемнадцатилетнему мальчишке, что он уже потратил достаточно времени на болтовню со своим дядей; и тут он подумал, что, пожалуй, эта страна, эта нация, этот образ жизни и впрямь непобедимы, если способны не только вступить в войну, но и приспособиться к ней путем компромисса; подписывая, так сказать, соглашение левой рукой и в то же время не препятствуя, не подталкивая, даже не притрагиваясь, не привлекая внимания к правой, которая продолжает делать свое старое, изначальное, неизбывное дело.
– Да, – сказал он. – Так лучше. Этому я, пожалуй, готов поверить. И это было двадцать лет назад. И тогда это было правдой, или, по крайней мере, тогда этого было для вас достаточно. А теперь прошло двадцать лет, и теперь это неправда, или, по крайней мере, теперь этого недостаточно, или, по крайней мере, недостаточно для вас. И как это одним лишь минувшим годам, самим по себе, удалось проделать все это?
– Они сделали меня старше, – сказал его дядя. – Я стал лучше.