Позвонила Оля из своей любимой деревни Липино, где в это лето она застряла надолго.
– На днях мне понравился один дядька.
– Почти.
– На фига тебе алкашня наша (говорит православная и чисто русская Оля). В Америке какого-нить Рабиновича подцепишь.
– Ага, уже знаешь, что выпивает! Сначала мало, потом всё из дому потащит, потом белая горячка, потом инсульт…
При этом у Оли никто дома не пил: странно. Вот консьержка Надя, как-то, придя поутру и увидев две рюмки, не убранные с вечера, начала горестно причитать.
– С этого и начинается (сказала Надя, которая долго лечилась от алкоголизма).
И я никак не могла ее убедить, что мы пили по сто грамм коньяку – культурненько так.
– Сначала культурненько, а потом соседа зарежешь или он тебя (сказала Надя обреченно).
Божественный шершень
Читая ночью роман Сарамаго «Евангелие от Иисуса» – под верещанье цикад в деревенской бане в Липино (интеллектуальная шарада, блеск, а с виду придуривается – якобы такой Коэльо: пошел туда, пошел сюда, рыбаки удивились, Магдалина сказала), – днем я очень хотела обсудить его с Олей.
Но как только мы начинали обсуждать, скажем, проблему добровольной жертвы Христа, как заходила или соседка, или алкаш Толян, или, скажем, шершень начинал кружить над нами.
На моих словах о том, что Сарамаго создает целокупный образ мира, в слове явленный, этот, бля, шершень сел мне прямо на нос.
– Целокупный, говоришь? – ехидно сказала Оля. – Значит, и шершень – часть божьего замысла.
– А он меня укусит? – спросила я с шершнем на носу, слегка гундося.
– А как же! – ехидно сказала Оля.
– И я умру?
– На все воля божья, – сказала Оля и, извернувшись, ловко прихлопнула его.
– Что ты наделала! – закричала я.
– Не живите так подробно – как сказал Лев Толстой одному завшивевшему христианину, который пришел посоветоваться насчет вшей: нельзя ведь никого убивать (резюмировала Оля).
Опростилась я
Оля, молодая и красивая, московская и знающая в Москве всех и вся, все театры, исполнителей, архитекторов, историков и бог знает еще кого, прошлым летом засела в своей деревне и, как сама говорит, опро́стилась.
– Нашла я отличного дизайнера – серьги, ожерелья. Тебе подарю красивое на ДР (говорю я Оле).
– А мне зачем? (говорит Оля с интонацией деревенской старухи). Куда я хожу-то? Огород вот окучила, деревья подкопала, смородины накрутила…
– Оля, перестань ты со своей этой стилизацией!
– С какой стилизацией? На Илью Пророка такой гром был, испужалась я…
– Оля, ну хватит!
– Хаха, но я правда опро́стилась.
Ее муж как-то поставил эксперимент: провел зиму в Липино, и они вдвоем с одним местным даже на кабана ходили. Света не было, при свече книги читал, печку топил – мороз был под тридцать.
Так, Оля рассказывает, сильно одичал. Крокодил Данди такой. Всего одна зима (сам говорил) – и уже ничего не соображаешь: смотришь с ужасом сложные фильмы, и если человек о чем-то абстрактном тебе, типа метафизического апостериори, тебя так и тянет сказать ему:
– Хряк-то здоровенный был, мог и завалить.
Вначале было ПИ
Пошли мы намедни с Олей в гости к своим замечательным старым друзьям, в хорошую московскую семью с традициями.
Выпили, то да се, и тут Оля (она встает в пять утра) заснула прямо за столом.
Ну, и спит себе
Приходит их сын Ваня, начинающий кинорежиссер. Талантливый, креативный, энергичный, с характером.
Показывает мне на лептопе клипы, болтаем о кино, всякое такое.
Тут Оля просыпается и говорит ему:
– Режиссером хочешь быть? В стране, где никому не дают работать? Где главное не талант, а подхалимаж?
Ваня обалдевает, но Оля, не дождавшись ответа, опять падает головой на стол и засыпает.
Через полчаса опять просыпается и говорит:
– Кинопроизводство в упадке, никаких перспектив для молодых, это не страна, а территория – и так с 17-го года.
И опять засыпает.
И так раз пять.
Тут я вызываю такси, бужу Олю, мы с Ваней тащим ее в такси, где за рулем сидит славный парень-киргиз.
Пьяная Оля говорит ему:
– Вы понимаете, что в стране давно нет никакого реального кинопроизводства, страна в упадке и молодым талантам не пробиться?