Она и на следующий день еще сама не своя. За окнами уже который час бушует ненастье, Франц прилег, значит, у нее есть время еще раз спокойно все это обдумать. Она — так она чувствует — как будто голая, и что-то ей угрожает, да и обидно ей, но самое странное — ей это нравится. Она — мясо, она — плоть, но совсем не так, как с Альбертом, который ею попользовался и бросил. Она даже не вполне понимает, в чем тут разница. Но сама по себе история все равно ужасная. Неужели его и вправду вот так же страх мучит? Потому что прежде всего это история о страхе. А у зверей вообще страх бывает? В паре мест она даже засмеялась и надеется, что Франц не рассердился на нее за это. Он, впрочем, тут же сказал, что нисколько, и, похоже, наоборот, даже обрадовался, хотя ведь это как раз самые жуткие места и были.
Кашель, говорит Франц, разумеется, всегда тут как тут. С ним все обстоит точно так же, как с призраками, так что его, Боже упаси, лучше не будить, даже говорить о нем не следует, иначе, если выманишь его из его берлоги, от него потом так просто не отделаешься.
Они вместе позавтракали, на Доре его халат, и она сидит у него на коленях. Это все внове — и то, что она сидит у него на коленях, и что он разрешает ей приписывать слова привета в своих письмах, и что все, кто ему пишет, о ней осведомлены и спрашивают, Макс и Оттла, которые здесь побывали, а теперь вот и этот Роберт, про которого она знает только, что он много лет назад с Францем в одном санатории был. И лишь родителям, только им, ничего о ней не известно. Когда он пишет родителям, письма его всегда звучат так, будто он здесь, в Берлине, совершенно один. Он не хочет, чтобы они тревожились, объясняет он. Только когда они не тревожатся, они и его оставляют в покое, позволяют ему тут жить, вот он и пишет всякое, жалуется на дороговизну берлинских прачечных, рассуждает о погоде, которая якобы пока что вовсе не такая уж скверная была, сухо и даже не очень холодно, и туманы редко, сейчас, правда, идет дождь, но не слишком сильный.
7
У истории все еще нет конца, она завершается пока что патовой ситуацией: имеется мясо и жилье, но слышно и приближение могучего врага, которого ничто и никто не остановит. Скажи ему кто-нибудь — в такой-то день ты по-настоящему заболеешь, и заболей он именно в этот день, его бы это нисколько не удивило. Удивило бы его, пожалуй, наоборот, внезапное выздоровление, хотя ведь и такое бывает, в некоторых, правда, очень редких случаях от туберкулеза излечиваются, он как будто сам исчезает без следа. По крайней мере, он много раз про такое слышал, раньше, в санаториях, когда бывал там еще не в качестве легочного пациента, а, строго говоря, даже и не пациента вовсе.
В ее объятиях он иногда верит и в такое. Или, лучше сказать, забывает про то, что, в сущности, в такое не верит, ибо на самом деле вся его жизнь — это неустанная тревога, опаска, вслушивание в себя, даже в ее объятиях, когда, по счастью, ему и что-то еще слышно.
В одночасье нагрянула настоящая зима. На улицах снега по щиколотку, холодно, пасмурно, и, как назло, у него впервые за несколько недель снова температура. Невысокая, но все-таки. Дора немедленно отправляет его в постель, желания писать, что придавало ему вдохновения в последние недели, как не бывало, он чувствует лишь отупляющую пустоту, бездумно листает принесенные Дорой газеты, весь день хандрит, из-за чего она уже всерьез начинает тревожиться, однако кашля нет. Он ощущает страшный упадок сил, что сейчас, к концу года, когда за окном все застыло в студеном, мертвенном оцепенении, даже некоторым образом уместно.
Ночь проходит без особых происшествий. 24-е начинается так же, как окончилось 23-е, у него температура, но кашля нет, он лежит на софе возле печки, а Дора тем временем ушла за последними покупками к праздникам. Но едва она уходит, у него начинается жар. Он мерзнет, его знобит, а все тело будто пылает. Возвратившаяся Дора не на шутку перепугана, тут же звонит врачу, какому-то профессору, знакомому дальних знакомых, тот, в свою очередь, присылает ассистента, доктора лет тридцати, который ничего не находит. Надо ждать, говорит он. Постельный режим — такова его рекомендация, вслед за чем он не упускает означить причитающийся гонорар, совершенно непомерную сумму.
Поскольку ничего, кроме температуры, у него нет, он вообще-то не очень склонен лежать, но в угоду Доре остается в постели, пишет еще одно письмо М., чуть более жалостливое, чем того заслуживает его самочувствие, но так уж между ними повелось. Хотя покамест он пишет о давних хворях, которые настигли и скрутили его в Берлине, ему все дается с трудом, каждый росчерк пера, вот почему он и не пишет в ожидании лучших или худших времен, хотя уход за ним заботливый и нежный настолько, насколько это вообще в силах человеческих, — подобным образом он полагает уместным упомянуть Дору. А больше и сказать особенно нечего. На улице идет снег, за окном уже много часов кряду кружат белые хлопья, на которые так приятно смотреть — словно ты опять вернулся в детство.
На четвертый день температура спадает. Дора просит его оставаться в постели, хотя он считает это излишним. Когда она приносит ему еду и, улыбаясь, присаживается на кровать, вид у нее все еще напуганный. Она признается, что выглядел он ужасно. Прямо как смерть, говорит она, и тут же спохватывается, трясет головой, говорит: нет, господи, да нет же, а потом заливается слезами, потому что именно так она и подумала.
Зима лютует, разрисовывает окна причудливыми ледяными цветами, но он, похоже, снова более или менее в порядке. Только сегодня, на второй день без температуры, Дора отваживается признаться ему, что во время болезни, когда у него был сильный жар, она позвонила Элли, прямо отсюда, из гостиной, — это в тот раз, когда он, не вполне ясно осознавая происходящее, удивлялся, что ее так долго не было. Она раскаивается, что не спросила у него разрешения, кто она в конце концов такая, чтобы его домашним звонить, но она очень испугалась и не знала, что предпринять. Не сердись, просит она, хотя он и не думает сердиться, скорее испытывает облегчение, сам-то он телефон ненавидит. Может, Дора согласится в дальнейшем все телефонные звонки за него улаживать? Потому что его от одного только звука телефонного звонка уже до мозга костей пробирает ужас, а потом он никогда не знает толком, о чем говорить, или все идет вразнобой, как недавно с Элли, люди только перебивают друг друга, перескакивая то на одно, то на другое, зачем-то расспрашивая о совершенно ненужных вещах вроде погоды или как ты спал, а что твой кашель, — все это, сиди они друг против друга в комнате, можно было бы выяснить спокойно, по порядку и без всякой спешки.
Без письма к Элли теперь никак не обойтись, и начинает он его так: я-то подумал, что и вправду случилось непоправимое, может, она половинку голубя на обед купила или еще что-то в этом роде, а оказалось, это всего лишь звонок. Оттле он написал бы совершенно иначе, но с Элли у него всегда такое чувство, будто для начала надо обязательно упредить ее упреки, а кроме того, за шутливым тоном он пытается скрыть, до какой степени тревожит его непрекращающаяся дороговизна, вынуждая временами подумывать даже об отъезде из Берлина. Пока что он делает вид, будто это не более чем игра, в качестве возможных вариантов называет Шелезен, Вену или озеро Гарда, но тут же все их отбрасывает. После Нового года все наверняка пойдет на лад, даже цены упадут, как он слышал, чуть ли не вполовину, а может, и вовсе целиком, и можно будет зарабатывать бездельем, шутит он, не забывая, впрочем, упомянуть, что гонорар за визит врача Доре после телефонных переговоров удалось скостить наполовину.