Несколько дней и ночей подряд он все глубже зарывается в свое подземное жилище, поражаясь, как там все просто.
По утрам, надевая рубашку и галстук, или в маленькой ванной, когда моется и бреется, а уж потом одевается, в темный костюм, при полном параде, у него такое чувство, будто он идет на свидание, романтический завтрак в кафе, где он должен с ней встретиться, хотя она уже давно здесь, рядом, в знакомом платье или блузке.
Он спрашивает себя, когда он успел этому научиться. Или есть вещи, которые заложены в тебе просто так и ты делаешь их легко и не задумываясь, когда это потребуется?
Он не перестает удивляться и вечерами, когда все же наступает время сбросить с себя одежду, готовиться ко сну, пусть каждый в своей комнате, но ты все равно не один, и это не мешает, совсем напротив, ибо именно так, думал он в прежние времена, именно так и надо бы жить.
6
Несколько недель ничто не омрачает их счастье. Кое-что ее удивляет — его обыкновение ложиться в постель после обеда и не вставать чуть ли не до вечера, его истории и то, как он ей их растолковывает, вот тут, мол, и тут он, когда писал, думал о ней, а это место, где зверь свои припасы собирает и хранит, склад-крепость, это ты, хотя она при всем желании, ей-богу, никакой связи не улавливает. Но ее счастью все это не помеха. Зима выдалась суровая, в городе люди голодают, и они оба нередко об этом говорят — мол, как им самим повезло и как надо радоваться тому, что у них есть. А далеко наперед она и вовсе предпочитает не загадывать, в том числе и потому, что о многом она просто запрещает себе думать, насчет детей, и что вообще будет с ней в этой квартире, которую она, будь ее воля, век бы не покидала.
Оттла рассказывала ей, до чего рождение ребенка меняет всю жизнь. Она без обиняков так и спросила — а что у тебя с этим? — когда они были вдвоем на кухне. Дору вопрос застиг врасплох, и она, к сожалению, в ответ только пробормотала, что вообще-то да, но все еще так непривычно, и времена такие, она не знает. Оттла только грустно на нее глянула, они ведь обе знают, все дело во Франце, который, к сожалению, болен, а не будь он болен, он, вероятно, уж от тебя-то захотел бы детей. «Вы хоть говорили с ним об этом?» На что она может ответить только — нет, и тут же рассказывает о девочке с куклой, потому что конечно же они об этом никогда говорили, но те несколько дней, в парке, все же в известной степени имеют к этому отношение. Оттле история очень понравилась, она вообще очень добра и хочет Дору утешить, кто знает, как оно там с вами обоими обернется, ты молода, может, он еще выздоровеет, или лекарство изобретут, откуда нам знать. Оттла крепко ее обняла, прямо как сестричку, подумалось ей, ее это и утешило, и удивило, — удивило, что ей, оказывается, и утешение это нужно и чтобы относились вот так.
В марте ей двадцать шесть исполнится.
Она поговорила с Францем насчет своей комнаты, и оба сошлись на том, что пора ей оттуда съезжать, это только ненужный расход, вот кончится месяц — и пусть перебирается к нему. Та комната никогда ей не нравилась, кровать старая, в которой она ревела, когда Альберт ее бросил, затхлость, трухлявые ковры, мебель обшарпанная. Один раз она Ханса туда привела, что, конечно, было большой ошибкой. Все как-то натянуто происходило, они не знали, о чем говорить, да и не ради разговоров он пришел, — ну а потом он встал, ушел и больше не вернулся.
Отказ от комнаты мало что меняет в ее поездках по городу. Она по-прежнему через день ездит в народный дом, где положение день ото дня все хуже, не хватает практически уже всего, денег, продуктов, несчастные евреи со всей округи и сами бедствуют.
Франц ее подбадривает. Кто-то же ведь должен о них позаботиться, говорит он, а лучше нее это никто не сделает, но она не уверена, не чувствует в себе сил, хоть надвое разрывайся, ведь она не знает, какую из двух забот выбрать — о детях или о Франце.
Историю свою он все никак не закончит. Но она продвигается, каждый вечер, с десяти, с половины одиннадцатого он садится за стол, и Дора, теперь уже безо всякого предварительного разрешения, иногда сидит вместе с ним, читает книжку или просто следит за ритмом его работы, как он собирается с мыслями, прежде чем снова нащупает нить повествования. Как-то раз она засыпает, а когда просыпается, он сидит рядом с ней, совершенно неузнаваемый, изможденный, как после тяжкого, изнурительного труда. И в лице такая просветленность, что в первую секунду ей даже почему-то больно, а потом уже нет. Не спал? Нет, отвечает он, а теперь вот тебя тут обнаружил. Похоже, ничего подобного он прежде не испытывал, он явно растроган, шепчет что-то, как будто это совершенно немыслимая вещь — обнаружить ее у себя в комнате.
С тех пор как встретил тебя, я другой человек.
Чуть ли не через день он что-нибудь ей читает, и они постоянно вместе. Иногда они даже молятся вместе, и ее всякий раз изумляет, как мало он знает. Но быть может, именно это ей и нравится больше всего, когда он, благоговея от неумения, повторяет за ней слова молитвы, будто школьник, по слогам разбирающий в букваре первые строки, невесть где витая при этом мыслями. Он ругает себя, дескать, вечно он все делает неправильно, но в молитве ведь не бывает правильно и неправильно, ее надо просто творить. Ты как бы простор себе создаешь, объясняет она. И тогда все вдруг затихает. И только когда все совсем затихнет, ей временами бывает слышен голос, очень издалека и совсем не басовитый, скорее высокий, неожиданно юный, такой голос, что его и попросить нетрудно. Слышишь меня, Господь, говорит она. Прошу, услышь меня. Пусть только заметит, что она тут стоит и ничего невозможного не требует.
В эти дни она странно чувствительна — до того растрогана, что не в силах сдержать слезы, когда от Оттлы приходит посылка: две скатерти и кухонные полотенца, а еще, почему-то, вдруг начинает бояться зимы. Хотя первый снег давно растаял, зарядили дожди, но им тепло и светло, и для тревоги вроде бы нет причин. Франц очень с ней ласков. Он пишет, хотя и не каждый день, он обнимает ее, хвалит ее еду, часто сидит у нее на кухне, почти как тогда в Мюрице.
Предчувствие — не то слово. Просто несколько дней у нее в душе нет прежнего покоя, она места себе не находит от неясного ощущения, что они уязвимы, он и она, пока эти опасения мало-помалу сами собой не сходят на нет.
Франц уже много дней пишет, вид у него усталый, но довольный. Хотя готово пока не все, с концом заминка, но все равно — то, что уже получилось, он хочет ей прочесть. И снова она первым делом невольно думает о том, как красиво он говорит, слушает не столько саму историю, которая по-прежнему кажется ей странноватой, сколько его голос. Выходит, зверь — это сам Франц? Иногда ей хочется думать, что это и вправду просто какой-то зверь, но потом вроде бы она понимает, что это он свою жизнь здесь, в Штеглице, так описывает, хоть и зашифрованно, но не слишком, не настолько, чтобы решающее место до нее не дошло. Ведь он сказал ей, что крепость-склад — это она. Зверю страшно, он работает день и ночь, иногда его донимает голод, но припасы его и впрямь неистощимы, все жилище насквозь пропахло мясом, а мясо, то есть плоть, — это я, с внезапным ужасом догадывается она, и тут как раз следует место, где он этим мясом лакомится, и это такая жуть, что невозможно слушать.