Но какова бы ни была законная знатность ее предков, Мать родилась в заурядной бедности и была единственной сестрой среди большого количества мальчиков, ответственность за которых она неистово несла всю жизнь. Отсутствие сестер и дочерей — предмет ее постоянных сожалений; братья и сыновья занимали все ее время.
Она была, как мне кажется, живым и мечтательным ребенком, с любознательным, жаждущим умом; и ей была дана неуместно элегантная внешность, которая всегда не соответствовала ее окружению. К тому же она была гордостью школьного учителя, который делал все от него зависящее, чтобы защитить и развить ее. В то время, когда деревенская школа была не более чем палочно-воспитательной интерлюдией, в которой мальчики набирались не так знаний, как синяков, а девочек едва выучивали считать, мистер Эжолли, школьный учитель в Кведжли, выделил одного способного ребенка, заметив его жадный интерес, оригинальный и неукротимый. Это был пожилой человек, который вбивал рудименты знаний в несколько поколений фермеров. Но в Анни Лайт он увидел искру интеллигентности, которую, как он чувствовал, он обязан был взрастить и сохранить.
— Мистер Джолли был по-настоящему образованным человеком, — рассказывала нам Мать, — и из-за меня ему досталось много огорчений. — Она хихикнула. — Он часто оставался после занятий, чтобы помочь мне с арифметикой — цифры никогда мне не давались. Я и сейчас вижу его, как он вышагивает взад-вперед, подергивая короткий белый ус «Анни, — обычно говорил он, — у тебя чудная рука. Ты пишешь лучшие сочинения в классе. Но ты не умеешь считать…» И я, действительно, не умела; цифры будто вязали меня внутри в узлы. Но он был терпелив; он заставил меня научиться; и он давал мне читать свои замечательные книги. Он мечтал, чтобы я стала учительницей, видите ли. Но, конечно, отец и слышать не хотел об этом…
Когда ей исполнилось тринадцать, мать заболела, и девочке пришлось оставить школу. На ее руках оказались пять малышей-братьев и отец, за всеми нужно было ухаживать, и некому было помочь. Ей пришлось отложить книги и тайные амбиции, что от нее, естественно, и ожидалось. Учитель был в ярости и обозвал ее отца подлецом, но не в силах был вмешаться. «Бедный мистер Джолли, — с любовью вздыхала Мать. — Он так и не сдался. Он часто приходил к нам домой и, пока я стирала, рассказывал мне об Оливере Кромвеле. Обычно он сидел, такой печальный, и объяснял, какой это грех и позор, а отец только издевался и ругался…»
Может быть, во всем свете не было существа, менее приспособленного воспитывать пять взрослых братьев, чем эта мечтательная, полувзрослая девочка. Но, по крайней мере, она делала, что могла. Постепенно она оформилась во взрослую девушку с пышными волосами, стремительную в домашней работе, но с приступами рассеянности, порой впадающую в транс над горой овощей. Она жила больше ожиданием, чем домом: мистер Джолли и его книги погубили ее. В редкие часы отдыха она делала высокую прическу, втискивала тело в облегающее платье и садилась у окна, или уходила далеко в поля — там она сердцем впитывала поэзию, иногда набрасывала пейзажи нежными, как снежинки, мазками.
Для остальных деревенских девушек Мать была особым случаем, но их тянула к ней, как ни странно, сила ее фантазий. Ее безумная веселость, ее изобретательность, остроумие и элегантность манер, должно быть, интриговали и сбивали их с толку в равной степени. Когда они собирались вместе, временами случались и ссоры, и слезы, они ревновали и обзывались. Но избранный кружок девушек Кведжли, в котором Мать была раздражающим центром, продолжал существовать. Ходили по кругу книги, организовывались экскурсии, острые язычки ставили в тупик юношей. «Бити Томас, Ви Филлипс — мы постоянно подшучивали над ними. Бог знает, что мы вытворяли. Были просто ужасными ».
Когда братья стали достаточно взрослыми, чтобы ухаживать за собой, Мать ушла в прислуги. Надев свою лучшую соломенную шляпку, с обвязанной шпагатом коробкой в руках, семнадцати лет, стройная, полузадумчивая, полувозбужденная, она одна вышла в мир больших домов, которые в те дни почти целиком поглощали ей подобных. Посудомойка, горничная, няня, уборщица в богатых домах по всему западу — там она увидела роскошь и изысканность, которые никогда не смогла забыть, и к которым она некоторым образом принадлежала по рождению.
Понятие Госпожа, как и понятия Любовь и Театр оставались с нею до конца ее жизни. Из-за нее эти понятия прилипли и к нам. «Настоящая Госпожа не будет такого слушать, — часто говорила она, — Госпожа всегда сделает вот так». Тон ее голоса, когда она обращалась к этим темам, становился полным благоговения, благовоспитанности и тоски. Она говорила о стандартах культуры, уровня которой мы и не надеялись никогда достичь, и только сетовали о невозможности совершенства.
Изредка на кухне, например, перед жалкой пищей, которую едва наскребли, Мать заносило в дальние уголки памяти. Тогда в ее подернутых дымкой глазах появлялся огонек, а телу возвращалась особая осанка, она легко раскидывала по столу тарелки и грациозно переплетала пальцы…
— На обед они так накрывали каждое место; персональный прибор каждому гостю… — Мы угрюмо усаживались за свою зелень с беконом: теперь не существовало способа ее остановить. — Серебро и салфетки обязаны лежать строго, как положено, полный комплект около каждой тарелки… — Наши старые гнутые вилки должны были выстраиваться по линеечке, а не валяться беспорядочно по всему столу. — Прежде всего дворецкий подал бы суп (хлюп-хлюп) и начал бы обслуживание с дам. Потом бы последовала речная форель или свежая семга (шлеп-шлеп), слегка приправленная зеленью и соусом. Затем вальдшнепы, а может быть, цесарки — о да, и запеченный окорок обязательно. И холодная ветчина в буфете тоже, если желаете. Конечно, только для джентльменов. Леди никогда не едят много, лишь чуть-чуть. Почему нет? — О, это считалось дурным тоном. Затем повар присылал фиалковые пирожные и, непременно, грецкие орехи и фрукты в бренди. Вам бы, конечно, с каждым блюдом подавали вино, причем каждое в свой бокал… — Ошеломленные, мы слушали, скрипя зубами и глотая слюни в пустые, голодные желудки. Тем временем Мать напрочь забывала о нашем собственном супе, который тут же убегал и гасил огонь.
Но у нее были и другие рассказы о жизни Большого дома, которые мы находили все же менее раздражающими. О череде балов с их блестящей публикой, о сверкающих свечами люстрах. (Мы вычищали бочку огарков на следующее утро.) А еще о помолвке мисс Эмили. (Ну и картинка же она была — нам позволили глянуть на нее одним глазком с лестницы. Чтобы сделать ей прическу, приезжал парикмахер из Парижа. Платье украсили тысячей жемчужин. На галерее разместились скрипачи в черных сюртуках. Все джентльмены — во фраках. Затем танцы — полька, тустеп, шотландка — о, мои милые, меня уносило прямо на небо. Мы толпились на верхней площадке, подслушивая; я знаю, я тогда была дрянной девчонкой. Я подхватила буфетчика и потащила его танцевать. «Пошли, Том», — и мы танцевали в коридоре. Но дворецкий увидел нас и надавал нам пощечин. Ужасный человек, этот мистер Би…)
Перед балами у девушек начинались длинные, тяжелые дни: подъем до восхода, вас знобит от желания спать, но нужно разжечь двадцать-тридцать каминов, потом подметать, скрести, вытирать пыль и полировать — пусть это уже делалось, нужно делать снова; перемыть пирамиды хрусталя и серебра; стремглав носиться вверх-вниз по лестницам: и еще эти несносные звонки, которые начинают звонить без конца как раз в тот момент, когда вам наконец удается чуть-чуть дать передохнуть ногам.