По выходным они ездили на велосипедах на пляж. Был конец августа, но солнце еще грело, и море тоже было теплым, мы плавали, а потом лежали рядом на песке.
Они доезжали по берегу до музея «Луизиана» в Хумлебеке, чтобы посмотреть на скульптуры Джакометти — высокая фигура шагающего мужчины и высокая фигура стоящей стройной женщины. Они вставали рядом со скульптурами и мерились — девушка была одного роста с бронзовой женщиной, а он был таким же высоким, как мужская скульптура. Они фотографировались, а потом вешали снимки на стену в комнате. На фотографии она будто шагала, слегка выставив ногу, а он стоял, выпрямившись и вытянув руки.
«Нам нужно все изменить», — сказала она.
Мы сели на велосипеды и поехали смотреть дом Карен Бликсен на Страндвейен, большой белый дом и розарий, красные и желтые цветы карабкались вверх по белой стене, почти закрывая окна своими жесткими листьями. За домом еще один сад, скорее парк со множеством тропинок. Буки, осины, ясени, березы и каштаны, огород и небольшой пруд с рыбами, на деревьях висели скворечники, чтобы никто не потревожил наседок. Небольшой холмик под одним из деревьев — могила Карен Бликсен. Здесь, в этом доме, в кабинете, она сидела за столом, на стуле из кедра, возле бюро красного дерева, под столом лежал африканский ковер, а на окнах висели длинные, до пола, плотные шторы. Писательница будто бы хотела продлить себе жизнь. Она заворачивалась в штору, обматывала ею ноги и талию, грудь и живот, оборачивала ткань вокруг шеи, прикрывала бело-желтой шторой рот, нос и глаза, наматывала ее на голову, как тюрбан, так что лицо облачалось в новый устрашающий наряд, он привязывал ее к столу словно цветок к подпорке. Она сидела за столом, завернувшись в желтую штору, напоминавшую цветочные лепестки. Мы снова проехали дом и розарий и по Страндвейен возвращались в Копенгаген, к его мерцающим в сумраке огням, красным, желтым и белым, и к голубоватому осеннему небу над серыми кирпичными домами и улицами, бегущими к центру города, где дома расступались и становилось светлее. Мы проехали мимо кафе, дискотек и ресторанов, а потом слезли с велосипедов и пошли вниз по Скиндергаде к клубу «Краснапольский». Внутри было тесно, к барной стойке не протолкнуться. На танцполе в глубине клуба тоже толпился народ. Там гремела музыка, сверкали прожектора, мелькали руки, тела, головы. Мы втиснулись в толпу, пробиваясь сквозь мягкую человеческую массу, вдыхая тяжелый запах духов и пота, путаясь в едва заметной сети прикосновений и взглядов, лица казались неотличимыми, мы все были одинаковы, лишь один выделялся. Он стоял, прислонившись к стене, одетый в белые брюки на подтяжках и синюю блестящую рубашку с расстегнутым воротом. Над мертвенно-бледной шеей торчала круглая голова с большими темными глазами, похожими на две черные пещеры посреди вымазанного гримом лица, и с жидкими светлыми волосами, торчащими в разные стороны вследствие укладки гелем. Это был Пол Борум. Он походил на птицу. Большую грузную птицу. Он стоял, выпрямившись и не двигаясь с места. Прислонившись к стене, он оглядывал зал, где мы медленно описывали круги между баром и танцполом, мы танцевали. Мы танцевали, а зима уже приближалась. В воздухе появились снежинки, белые и легкие, они танцевали в темном воздухе и таяли, упав на асфальт. По ночам черный асфальт становился белым от инея. В декабре я прочитал книгу Поля Борума, я перечитывал ее медленно, несколько раз. Тогда я впервые читал книгу, чтобы научиться чему-либо, постичь тайны книги и ее систему, изучить, как она написана и составлена. Я хотел исследовать поэтический язык, каково это — рассказывать что-то настолько сложным способом, более глубоко и, возможно, более правдиво, я был не уверен, не всё из прочитанного понимал, но книга зацепила меня, и я начал читать поэзию.
Я прочел все книги Поля Борума и Ингер Кристенсен и множество книг Клауса Хоека. Я читал Серена Улрика Томсена и Микаэля Струнге, Ф. П. Джэка и Пию Тафдруп, я прочел Терье Драгсета, и поэзия изменила мой язык, мне захотелось писать романы словно стихи. Мне хотелось так много, а умел я так мало. Однажды в начале апреля Линда села за мой письменный стол. Она тепло оделась, а на голове у нее была шапка, словно Линда собралась в дальнюю дорогу. Похоже, она нервничала. Она переезжает, подумал я, она нашла квартиру. «Эта твоя книга, — начала Линда, — твоя дурацкая книжка, там все неправильно и сплошное вранье, ты постоянно лжешь и передергиваешь факты! Твоя книга — подделка! — закричала она. — Когда я ее читаю, мне делается плохо, и это все ты виноват, — прошипела она, — перепиши ее заново! Я требую, — сказала она, — требую, чтобы ты все переписал, чтобы все было правильно, без вранья, по-настоящему». — «Мы же договорились, что ты не будешь рыться в моих бумагах», — сказал я. «Плевать мне на договор, — ответила она, — ты пишешь обо мне, значит, это моя книга, я тебе отдала ее, поэтому написать ее ты должен правильно. Это же важно, неужели тебе не ясно?» — кричала она. «Это роман», — сказал я. «Я не идиотка! Я прекрасно знаю, что это роман, но ты пишешь неправду, роман твой — фальшивка! В нем я глупее, чем в жизни, слабее, чем в жизни! Я в нем ненастоящая, мы оба ненастоящие, хуже, чем на самом деле, а если б это был хороший роман, ты бы сделал нас лучше!»
Лучи солнца осветили ее лицо. Вытащив из сумки темные очки, она надела их и проговорила: «Ты меня не знаешь».
«Я никогда ни с кем не встречалась. У меня не было парня, я никогда никого не любила. Я всегда была одна, — сказала она, — но я не хотела оставаться одна, мне хотелось, чтобы у меня появился парень, хотелось встречаться с кем-нибудь. Может, я хотела этого слишком сильно, мне так и не встретился тот, кого я любила бы больше себя, полюбила бы настолько, что захотела быть с ним. Я тебе все это рассказываю, потому что я переезжаю. Когда ты появился вдруг на пороге, мне показалось, что мы с тобой похожи. И я подумала — почему бы не попытаться, не дать тебе шанс. Мне казалось, что мы подходим друг другу, но я больше не могу здесь жить, если ты так пишешь, ты разрушаешь все, что касается нас». Она прижала указательный палец к нижней губе. И в этот миг я представил, как она встанет и выйдет из комнаты. Я вскочил и хотел броситься к ней, удержать ее. Мне хотелось обнять ее, заняться с ней любовью, хотелось жить вместе с ней. Я на все был готов, чтобы удержать ее, но я лишь стоял столбом, не в силах шевельнуть рукой. Руки мои будто парализовало от какой-то странной уверенности: она должна уехать, так надо. В моем романе я уже написал об этом: она быстро выходит из комнаты, а я стою, не в силах шевельнуть рукой.
Я остался один в комнате номер 452, и тесная комнатка оказалась вдруг слишком просторной, мне было плохо там, я хотел переселиться в другую комнату, в другой корпус, на другой этаж, но у меня не получилось, и я остался жить в ней. Год назад я ездил в Данию с лекциями, тогда на Центральном вокзале в Копенгагене я сел в электричку до Рёдовре, а когда вышел из нее, то никак не мог вспомнить, куда свернуть — направо или налево. Потом я все же отыскал подземный переход к корпусам общежитий, выстроившимся за торговым центром. В каком же корпусе я жил? Я побродил по Ребек Сёпарку и в конце концов отыскал и блок, и комнату номер 452. Кто-то, видимо, колотил по двери ногами и сильно ее покорежил. Я долго стоял и смотрел на разбитую дверь, но ее вид не вызвал у меня никаких чувств — ни боли, ни радости, лишь недоумение. Неужели я действительно тут жил? Я в любой момент мог сесть на электричку до города и зайти к Линде в магазин. Я мог сказать, что сожалею, что готов ради нее на все, что перепишу книгу как ей того захочется, мог попросить ее вернуться, мог бы умолять ее. Мы могли бы вместе переехать куда-нибудь, в квартиру побольше, чтобы там было несколько комнат, я мог попросить ее, но не стал. Я продолжал один жить в комнате, где мне было плохо. И об этой грусти, этой почти невыносимой тоске, этой ужасной боли я сейчас совсем забыл, она словно шрам от затянувшейся раны, шрам зарубцевался и исчез, а ведь в свое время казалось, будто боли не вынести, однако вот уже и травма затерялась среди других шрамов, более серьезных, и, возможно, именно благодаря той боли мне удалось написать роман.