вовсю. И она оказалась почти беззащитной, так как ее лучшие сыны были на фронтах вне Германии. Саму же ее переполняли рабы, и напуганные немцы очень даже всерьез именно весной сорок третьего ждали восстания. «Ага! Вот вам. Как аукнется, так и откликнется», — злорадно говорил я немцам в больнице. Они отворачивались. Ну а самое-самое главное, что я осознавал еще не вполне. Я не мог смириться со своим увечьем. Остаться санитаром при больнице означало смириться — калека, почти бесполое существо третьего сорта, которое можно пожалеть, но не любить.
Каково же было мое разочарование, когда, вернувшись на старое место, я никого из ребят 56-й не застал — как один разбежались. Дело в том, что на разных предприятиях порядки были не одинаковы. Гитлер дал хозяевам права военачальников, вольных карать и миловать, устанавливать время рабочего дня и так далее. Владелец «Айзенверкер» был жестокий человек. Для немецких рабочих был восьмичасовой рабочий день с короткой субботой, а нам от шести до шести. Ну ребята и разбежались. Потом-то я узнал, что все они пристроились неподалеку, некоторых даже встречал. Но в момент возвращения, увидев вокруг одни чужие лица, я чуть не свалился от внезапной слабости.
Потом была кормежка. Еда все-таки не главное для человека. Голод помнишь, пока голоден. Стоит наесться — и его будто никогда не было. И вот после больничного изобилия я попал на обед рабов. От одного запаха их еды меня стошнило. К такому свиньи вряд ли бы притронулись. Четыре дня я совсем ничего не ел, потом стал брать завтрак — хлеб и кофе, потом заставил смириться.
Рука все еще гноилась, регулярно я ходил в «свою» больницу на перевязки. Попытки немецкого начальства приспособить меня к делу я решительно отвергал: «Где моя рука? Руку сначала верните!» Сам лагерфюрер предлагал быть его переводчиком. Манил деньгами, мол, буду платить не за одну смену, а за две, круглосуточно, так как переводчик требуется иногда и ночью. Я переводить для него никогда не отказывался, но сделаться штатским, невероятно возвыситься над своими товарищами… Еще в больнице меня пытались потихоньку обрабатывать. Немцы хотят самых способных русских сделать как бы тоже немцами. Я не хотел превращаться в немца, быть чужим среди своих, своим среди чужих, вполне понимая, что добьюсь лишь одного — презрения и тех и других.
Моя роль в лагере определилась сама собой. Я был относительно свободен, мог выходить в город, на окраине которого находился «Айзенверкер». С первых же дней мне стали поручать купить что-нибудь в магазинах из мелочей. Особенно женщины. Деньги у нас были, даже я получал по больничному. Приобрести за них что-нибудь существенное было невозможно. У немцев все — еда, ботинки, верхняя одежда — выдавалось по карточкам. Но мелочи — нитки, иголки, губная помада, пудра, расчески, почтовые открытки — продавались свободно. Выпуская из больницы, сестры-монахини приодели меня под вольнонаемного француза — берет, курточка, рубашечка, брючки, ботиночки. Я мог, не вызывая подозрений, гулять не только по своему городку, но ездить в трамвае в соседние, расположенные поблизости. Я сделался лагерным спекулянтом. И… многие завидовали мне. Измученные непосильной работой и голодом, с радостью бы дали отрубить себе руку, чтоб занять мое место. Я был счастливчик!
Скоро я приобрел себе и защитника, в котором очень даже нуждался. Однажды, проходя мимо заводской канцелярии, я услышал, как допрашивают незнакомого русского. Русский плел такое, за что ему было не миновать штрафного лагеря. На столе в канцелярии лежали отобранные у него вещи, среди которых главной уликой побега была опасная бритва — ежедневно бреясь, прилично одетый русский в многолюдной Германии мог сойти за кого угодно и убежать далеко. Однако переводчик был плохой, немцы ничего не понимали, и тогда я вошел в канцелярию и стал, будто перевожу, врать от себя, что, дескать, мой лагерь разбомбило, и это было до того ужасно, что совершенно обезумел, бежал куда глаза глядят… Тот переводчик все понял, замолк, и мне удалось спасти человека, немцы поручили отвести его в барак, найти место на нарах.
По дороге я объяснил незнакомцу, что для него сделал. «Ты об этом не пожалеешь. Меня Борисом зовут», — сказал он. Едва мы пришли в барак, моя роль покровителя кончилась. «Где спишь?» — спросил Борис и велел моему соседу: «Сматывайся! Теперь это мое место». Сказано это было негромко, но таким тоном, что наш цех-барак притих, а мой сосед, обычно довольно задиристый, стал покорно собирать вещи и упал со светлого места.
Борис был настоящим бандитом, рецидивистом. В Германию поехал добровольно. Но не понравилось, в немцах полностью разочаровался: «Такое же быдло, как и наши Ваньки. Ему бы только приказ — на части тебя порежет». Я влюбился в Бориса, как собачонок возле него сделался. Столько ненависти, силы, независимости. Мне показалось, в толчее барака только так и надо. Все напряженно следят друг за другом. Кому достался лучший кусок. Кто пристроился на более легкую работу. Кто теплей одет, мягче спит. Каждый жаждет справедливости, а сам справедливым быть не может. На каждом шагу вспышки ненависти, зависти, страха, отчаяния. И вдруг человек, способный быть выше этого. Я, конечно, сразу же ему признался, что у меня есть карта, деньги и несколько маршрутов побега. Он бежать согласился с оговоркой, что надо выждать, когда заживет моя рука.
Едва мы это решили, как застучало: бежать, бежать; не быть мне настоящим человеком, если не убегу, все что угодно, только не барак; пусть будет хуже, но попробовать освободиться надо. Нетерпение было велико.
Однажды в выходной день, законно отпущенные, идем втроем — я, мой ровесник Юрка и один (цивильный) француз — мимо железнодорожного вокзала, и вдруг по радио объявляют, что через восемь минут отправляется поезд в Кельн. В больнице, рассказывая о своих городах, немцы о Кельне говорили особенно: о, Кельн… И вот меня словно ужалило: «Юрка, айда в Кельн!» У Юрки отец остался в лагере, а он ни секунды не размышляет: «Айда!» Французу билеты наверняка дадут, быстренько деньги ему вручаем. И здесь смотрю — прямо на нас идет жандарм, который меня уже давно в городе приметил. Жандарм у них большая власть. Высокая фуражка с кокардой, шагает важно, все спешат ему поклониться. Я отвернулся, подошел к лотку с почтовыми открытками. Он меня не заметил. Мне бы в тот же момент убраться подальше, а я из ка-кого-то упрямства продолжаю разглядывать открытки. А жандарм взял и развернулся обратно. И опять я делаю глупость: