не могу… — мысли «черняка» путались, затухали, становились нечеткими.
Он пощупал пульс «черняка», пульса не было. Еще несколько минут он читал отрывки его мыслей: какие-то лица, местности, и последнее, что он успел прочитать у почти мертвого — лицо улыбающейся женщины, целующей «черняка» в лоб. Потом был свет в течение нескольких минут, потухающий и превращающийся в полную темноту. Раненый «черняк» был мертв.
Он оформил протокол, сделав в соответствующих графах прочерки на заданные вопросы. Мертвое тело братки отнесли к машине. Работа его на сегодня была закончена, но не закончены были размышления о случившемся. Вопросов было хоть отбавляй, а ответы, а ответы были весьма странные. Если рассуждать логически, то этого «черняка» вообще быть не должно. Но он был, и были его мысли. Он гнал от себя самую крамольную мысль: «черняк» воевал против своих, а точнее свои воевали против своих. Если это так, если это правда, тогда одним разом объяснялась вся эта странная война — и отсутствие уже довольно долго военных успехов, и странные, никчемные атаки по расписанию, а главное пленные, ничего не соображающие, со стертой до детства памятью. Но ведь кто-то эту странную войну должен был организовать, вести, да так, чтобы все выглядело весьма натурально, и мысли участвующих в войне должны быть натуральными, правильными и патриотичными.
Вот для чего нужны были вживленные датчики — для правильных мыслей, а в чрезвычайных случаях для стирания памяти. У раненого «черняка» датчика уже не было и память осталась.
Сзади послышались шаги, братки возвращались от машины:
— Отнесли мы его, бедолагу. С таким ранением — как он дополз до наших окопов? Наверное, ничего уже не соображал. Начальство передаст его своим — «чернякам». Нам говорили, что в таких случаях мы обмениваемся убитыми, — и они поплелись отдыхать к бункеру.
Он еще некоторое время стоял, ошарашенный только что сделанным своим открытием, стоял и думал, что остался один на один со своим датчиком — чипом, зашитым где-то в левом предплечье. И как от него избавиться он пока не знал и ничего придумать по этому поводу не мог.
Оставалось ждать случая, ждать и ждать. Ведь не может быть, чтобы ему не повезло. Шел второй месяц его пребывания на войне.
Когда он спустился в бункер, праздник был в полном разгаре. Провожали домой дневального. Стол был плотно уставлен банками и кружками с тоником, миски с едой между пустыми и частично наполненными кружками выглядели даже как-то не очень уместно. Дневальный, уже изрядно навеселе, шатался вокруг стола, дружески похлопывал братков по плечам и спинам, радостно повторяя:
— Конец моей контракте, конец, — при этом он заглядывал в лица сидящих и пытался каждого поцеловать.
Нетрезвые голоса давали ему советы:
— Береги привилегии, не транжирь все сразу. Будешь умным, лет десять можешь ничего не делать.
— А как же, так и буде, только хатку-домик излажу. Стариков заберу. Завтра уже дома, — дневальный размечтался и нараспев произнес: — буду петь, песню душа просит, жалко гармонии нету, — и запел неожиданно чистым голосом:
— Темны тучи, небо черно.
Ветер воет, дождь идет.
Жито сбросит в землю зерна,
А душа-то не поет…
Братки затихли, прислушиваясь и пытаясь подпевать повторы последних двух строчек:
— Жито сбросит в землю зерна,
А душа-то не поет…
А дневальный выводил уже следующие куплеты:
— Как вернусь я в хату ридну,
Как не встречу никого.
Почему я не погибнул
На войне там далеко?
Песня заполнила весь мрачный бункер. Те братки, кто не подтягивал последние строчки, грустно и хмуро покачивались в такт песни. А дневальный не останавливаясь пел и пел:
Нетуть жинки, нетуть детки,
И для чего я живу?
Как зверушка, сидя в клетке,
Почему я не помру?
Всеобщая грусть-тоска опустилась на братков. Даже веселящий тоник уже никто не отхлебывал. А голос дневального звучал все более надрывно:
— Тольки ветер подпевает,
Тольки вьется воронье.
Счастье в жизни не бывает,
А любовь одно вранье.
Песня кончилась. Наступила тишина. Несколько минут никто ничего не мог сказать. Каждый думал о чем-то своем, и все вместе, похоже, думали о войне, о дневальном — «дембеле». Понемногу братки отходили от глубокой грусти, и кто-то не очень уверенно и громко произнес:
— Ну ты браток, такую грусть «тощий зад» напустил, аж мураши по спине до сих пор бегают. Ребята, ну-ка рваните нашу окопную, для радости, — и под ритмичный стук кружки прокричал куплет:
— Если ты сидишь в окопе
С оторванною ногой,
Значит ты в глубокой попе,
Но пока еще живой.
Но никто окопную песню не подхватил, и снова наступила тишина. Прервал это оцепенение голос Капрала:
— Ну все, хорош гулять, завтра у нас атака по графику.
Братки потихоньку начали расходиться.
— С завтрашнего дня дневальным у нас будет… — Капрал указал на громилу с круглым, улыбающимся лицом, — помните, у нас традиция — дневалить тому, у кого «дембель» в скорости.
Новый дневальный вытянулся и гаркнул:
— Слава «ОПРАВУ».
— Служим, служим. — нестройными голосами братки отозвались на приветствие. Через полчаса уже почти все посапывали в койках, и только «дембель» еще долго с удовольствием что-то зачеркивал в своем календаре.
Где-то сбоку двое шептались, и до него иногда доходили отдельные фразы:
— А «дембель»-то еще не спит, радуется.
— Ага, завтра с утра в машину и домой и никаких тебе атак и «хлопушек».
— Да, домой. К своим.
— Да не к своим, а старикам.
— Да я и говорю — к своим, к старикам.
«Дембель», наконец-то, прошаркал к своей койке и долго устраивался, вздыхая и кряхтя, на ночлег. Шепот продолжился:
— А где свои? И где чужие? Кто это может сказать?
— Дома должны быть все свои, а не дома чужие.
— Там все чужие, свои здесь, а там, кроме близких, все чужие. Да и близкие сразу нас там не поймут.
— Да, там все чужое. Кому мы там нужны, да еще с привилегиями? Придется приспосабливаться, вживаться.
— То-то и оно. Здесь мы все свои, а там. — на этой фразе он задремал и шепота уже не слышал.
* * *
Ветеран как-то не уверенно и заикаясь шептал:
— А там, а там… а там все вранье, все вранье, — и указал худым пальцем в темный угол, где сидел на стуле Предводитель и грел руки над догорающим костром.
Рядом