поскольку мы — «великая социалистическая держава», которая идет «во главе культурного развития человечества». В сугубо старом стиле Ким выступил за изъятие из пользования книг, содержащих ошибки, ссылаясь на то, что у нас есть «разные читатели — подготовленные и неподготовленные». Поспелов выступил против Бурджалова уже на самом совещании. Все это таило в себе опасность полного восстановления сталинизма в историографии. Бурджалов предвидел это, хотя и оценивал перспективы оптимистически: «XX съезд КПСС разбудил нашу критическую мысль, и ее теперь не заглушить. С зигзагами и отступлениями, но советская историческая наука идет вперед».
Большинство конструктивных рекомендаций совещания остались благими пожеланиями. В целом оно еще раз продемонстрировало разрыв между словом и делом. Так, развитие историографии и источниковедения было объявлено «важнейшим условием повышения научно-исследовательских работ в области истории». Эти разделы исторической науки действительно небывало выросли. Однако вскоре выяснилось, что даже историография не может спасти себя от фактографии, как полагали ранее многие ученые. И большинство работ, которые были названы авторами и издательствами «историографическими», по существу были лишь библиографическими, поскольку они лишены именно критического содержания, без чего историография как наука немыслима. Наиболее ярко эта тенденция проявилась в парадных публикациях Института истории СССР. По замыслу они призваны подводить итоги развития науки за пятилетие. Фактически же они сильно напоминают победные реляции незадачливых полководцев. Среди таких книг — «Изучение отечественной истории в СССР между XXV и XXVI съездами КПСС» (1982).
Пономарев осудил «преобладание в печати аннотационных рецензий, которые пересказывают содержание». С полным основанием он потребовал, чтобы «каждая из них сама являлась определенным вкладом в науку». На деле ничего существенно не изменилось. На совещании был поставлен вопрос о методологической работе. Он до сих пор не решен. Одно из требований Пономарева гласило: «покончить с практикой комплектования редколлегией коллективных трудов по принципу представительства и именитости, не считаясь с тем, в какой степени тот или иной ученый может действительно плодотворно работать в данном составе редколлегии». Не получили должного отклика и призывы начать исследования многих запрещенных тем, например, «показать ошибки Сталина в области внешней политики».
Развитие исторической науки после 1962 г. на самом деле явилось «отступлением». Может быть, наиболее ярко это отразилось в томе IV «Очерков истории исторической науки в СССР» (1966). В этом социальном историографическом труде критика Сталина была представлена лишь приглушенно и далеко не во всех главах и разделах. Общее состояние литературы явно приукрашивалось. Так, в разделе «Историография гражданской войны в СССР» (Н. Кузьмин) читаем: «…С начала 30-х годов в работах о гражданской войне стали появляться преувеличенные оценки роли И. В. Сталина в достижении победы над интервентами и белогвардейцами». Однако автор считает: «Общая линия развития советской историографии истории гражданской войны характеризовалась утверждением марксистско-ленинской методологии и ленинской концепции, их победы над антинаучными, антиленинскими взглядами». Эти формулы не объясняют широко известные историографические факты — умолчания, прямые сознательные искажения, апологию. Автор раздела «Разработка истории внешней политики СССР» (А. Иоффе) фактически исходил из предположения о непогрешимости как внешней политики СССР, так и ее отражения в советской историографии. Он принимает на веру сталинский тезис о перманентном обострении мировой обстановки и усилении подготовки новой антисоветской интервенции. За общими хвалебными рассуждениями о внешнеэкономических связях СССР автор скрывает отказ Сталина от ленинских принципов, переход к автаркии.
Охранительные тенденции прослеживаются и в главе «Проблемы новейшей истории в советской историографии». Изменения в литературе авторы связывают «с начавшимся отходом Сталина от ленинских норм партийной жизни и складыванием культа личности». «Недостаточное знакомство Сталина с капиталистическими странами Запада и их историей, — по мнению авторов, — явилось источником ряда ошибок и неправильных выводов, подхваченных в литературе». Все сказанное верно, но далеко не раскрывает пагубного влияния сталинизма. Оценивая главу, мы сравниваем ее, естественно, не с нынешней литературой, а с трудами, которые вышли одновременно с «Очерками», например, с книгой Б. Лейб-зона и К. Ширини «Поворот в политике Коминтерна» (1965). Иными словами, авторам главы была доступна уже тогда высокая степень научности.
Странное впечатление производит вывод Г. Алексеевой в главе «Создание научно-исторических учреждений и формирование кадров историков-марксистов». «Репрессии против историков-марксистов», «распространение не ленинских взглядов по ряду исторических проблем» будто бы «в значительной мере законсервировали и затормозили процесс перевоспитания старых кадров историков, овладение ими марксистско-ленинской теорией и методологией», что привело к «модифицированному возрождению традиций и концепций буржуазной историографии в ряде областей исторического знания». Кого нужно было «перевоспитывать», если в СССР подавляющее большинство немарксистских историков было так или иначе отстранено от науки? Что имеет в виду автор, говоря о «не ленинских взглядах» — буржуазные или сталинские? Кто должен был «перевоспитывать», если историки, считавшиеся по своей партийной принадлежности марксистами, на самом деле таковыми не являлись? Они не успели овладеть марксистско-ленинской методологией, стать учеными-профессионалами. Они принимали за науку сталинистские подходы к прошлому. Наконец, о «возрождении» буржуазной историографии. В действительности его не было. Но такое возрождение, особенно либеральной школы, в научном и нравственном смысле было бы громадным шагом вперед (а не назад!) от повальных искажений истории, свойственных сталинизму.
Заметим вскользь, что последующие труды историков из АН знаменовали собой уже полную их капитуляцию. В ряде книг открыто прозвучало, например, осуждение недооценки некоторыми советскими авторами роли генералиссимуса в обеспечении победы (А. Митрофанова)[82]. Публичное обсуждение истории вновь было достаточно жестко регламентировано. Сталинизм, его истоки и место в недавнем прошлом, его соотношение с социализмом, его последствия остались закрытыми зонами. Для многих исследователей с их теоретической подготовкой эти темы вообще были недоступны. Итак, порочное влияние культа личности на освещение истории подвергалось критике после XX съезда КПСС. Однако тогда не удалось воссоздать полной картины ни самого сталинизма, ни искаженного им освещения прошлого. Помешали мощные консервативные силы. В сталинской системе освещения прошлого воспроизведены многие черты самого сталинизма. Рассмотрим некоторые из них.
2
Как сталинизм не был итогом естественного социального развития, а был навязан обществу, так и эта система не явилась результатом внутреннего развития науки. Она была навязана силой. Сталин и его группа, несомненно, использовали, как и при формировании режима в целом, то обстоятельство, что марксистско-ленинской историографии в стране не было. Мало кто из тогдашних ученых представлял себе, что характерно для подлинной, а не декларированной марксистско-ленинской науки. Среди историков-коммунистов были сильны влияния сектантства, социологизма. По мнению Г.Марчука, «первые удары» советская наука испытала со стороны лысенковщины[83]. Не ясно, в чем здесь дело: или история — не наука, или завершение ее разгрома еще на рубеже 20—30-х гг. — не «удар». Сталин и его приближенные не ошибались, ликвидируя