Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 116
обменивавшихся своими передовыми взглядами и не обращавших внимания на волны сырой тьмы, наползающие на них с нижних кварталов, от реки, из хибар и полуподвалов, где проживал простой люд. Сейчас это улица абажуров, на всю Старопочтовую не наберется и десятка люстр. Хорошо ехать по ней вечером на трамвае, плыть меж огромных, вниз головой висящих тюльпанов света — оранжевых, салатовых, бордовых. Жизнь под ними кажется уютной, тихой.
Как некоторые музыкальные пьесы легко входят в пальцы, так Старопочтовая в первый же мой приезд к бабушке вошла в мою память, как будто я родилась и выросла на ней. Я бы сравнила эту улицу с музыкальным произведением, сочетающим принцип сюиты и темы с вариациями в едином потоке впечатлений, с пьесой, написанной «на четыре ноты», — «Карнавалом» Шумана. «Си-ми-до-ля» — в этом мелодическом эмбрионе Роберт хитроумно зашифровал название города, где жила его возлюбленная, он проходит через все сцены произведения, как наш трамвай сквозь многочисленные дома и деревья Старопочтовой, протекающей параллельно медлительному Дону; в том месте, где стоит наш дом, она повторяет изгиб реки. Один дом здесь ходил буквой «г», как шахматный конь, другой рождал вдруг комнатушку, буквально висящую в воздухе, не учтенную жэком и выпавшую из его амбарной книги, как «ять» из алфавита. Клетушки, голубятни, боковушки со скрипучими переходами. Дома находились в вечном росте, ремонте, перестройке. По вечерам дома перекликались ученическими звуками фортепиано, баянами, скрипками — наш квартал отличала ничем не объяснимая музыкальность. Конец улицы смахивал на конец века: и там и там процветают падежи причуд.
Веранда, на которой мы с бабушкой иногда пьем чай или вяжем, нависает над тротуаром. Наш дом опоясан верандой и похож на старый пароход, приплывший с реки посуху на турусах с колесами. Он двухэтажный, просторный, стоит в тени огромного, в три обхвата, тополя.
Бесчисленное множество раз моя судьба решалась в этом доме.
Тяжелая резная дверь парадного с потемневшей от времени бронзовой ручкой с легкостью подалась под моей хозяйской рукой, рука безошибочно во тьме коридора взялась за перила лестницы и стала выбирать невод, полный знакомых звуков, вздохов, запахов, красок, теней. Я вошла в дом с тем же чувством, с каким дети впервые входят в море, и его древнее вещество тут же обняло меня со всех сторон. Бабушкина квартира на втором этаже. В прихожей электроплитка и печь, топившаяся углем. Ящик в прихожей все время пополнялся углем, хранившимся в сарае, в комнатах всегда было тепло. «Где тепло, там и добро», — услышала я от бабушки. В коридоре сундук, оклеенный изнутри старыми губернскими газетами, на нем летом долго не гасла керосинка — здесь бабушка варила варенье и закатывала компоты, отправляемые в чулан под лестницей. В другом чулане совсем недавно провели водопровод, и он превратился в небольшую ванную с туалетом. Первый этаж занимает ветвистое шумное семейство Ткачевых, состоящее из бабушки Аньки, матери Ткачихи и двух ее дочерей. Парадная дверь на ночь запиралась.
В спальне две железные кровати, покрытые старинными тяжелыми покрывалами — «розовым» и «голубым». Они выцвели, сделались кремовыми, так что я иногда их путала, но бабушка поправляла мою ошибку и требовала, чтобы я свою постель, бывшую дедушкину, застилала «голубым», а ее — «розовым». Гобелены на стенах тоже проиграли в цвете, но движения охотников по-прежнему были молоды и стремительны и гончие псы резво летели, не касаясь лапами земли.
В большой комнате, многие годы служившей Багаевым столовой, в окружении старых, как он сам, вещей и людей на фотографиях, которых давно не было в живых, сидел дед Ефим. Он сидел в плетеном садовом кресле, подперев голову кулаком, и с пристальной усмешкой смотрел в объектив. Свет привычно скользил по его усатому выгоревшему лицу, по декоративному заднику провинциального фотосалона — гипсовая балюстрада, серые клубы трудноразличимых дерев, уходящих в пугающее ничто, в некое алгебраическое туманное измерение. Здесь когда-то собирались они все, было шумно, тесно, невероятно далеко от тех потрясающих событий, в которых ему суждено было участвовать, были Багаевы — и нет Багаевых, и сам он уже не Багаев, а лишенец — Бог знает что, исчезающее из мира, хотя странным казалось ему в те дни умереть по такой житейской причине, как старость, и часы, большие, как шкаф, отвечали важным звоном: странно... Здесь когда-то раздвигали стол, звучали голоса, детвора бузила на полу, и от нее переставляли подальше керосиновую лампу. Мать Ефима возилась на кухне, разливала по формам желе, Ефим относил формочки на холод и пальцем пробовал прозрачную застывающую жидкость. Щека дочери, моей будущей мамы, обращенная к печке, тепло розовела. На стол ставили наливку, взрослую и детскую — сироп. Всегда был соблазн — потянуть за крахмальный край скатерти и посмотреть, как будет. Нарядный обед со зданием рыбного пирога, супницей, салатницей потрясут подземные толчки. Наливки сольют свои русла, и в них рыбинами блеснут спинки ложек, стронутся с места кузнецовские тарелки и завалятся набок рюмки, колоннады нарезанного хлеба потянутся к краю, и эту гибель Помпеи в грохоте, огненной лаве и отчаянии завершат падающие яблоки из вазы, до последнего балансирующей на краю стола... Так однажды Ефим потянул край скатерти, но тут вошла бабушка Тамара, подсела к мужу, взяла его за руку и отступила к двери, пристально и с ужасом глядя на мертвого.
Она осталась одна и прожила еще долгую отдельную жизнь.
Часть столовой занимал буфет, сооруженный мастерами-краснодеревщиками на заказ в прошлом веке, — со множеством ящичков (некоторые — с секретными замками), с озерцами зеркал, причудливо вкрапленных в дверцы верхних этажей буфета, где стояла посуда, с медными шишечками вместо ручек; в средних этажах дверцы напоминали ставни с кружевом резьбы понизу и лепниной дубовых листьев посредине; раздвижная крышка буфета, выложенная из различных пород дерева, представляла собою шахматную доску — ящичек для фигур находился под крышкой с отделениями для белых и черных; в дверцы нижних отделов буфета, где стояло варенье, был вдавлен медный вензель — бабушка частенько, согнувшись в три погибели, начищала до блеска инициалы своего пропавшего без вести в революцию деда — «Г» и «Б», его звали Георгием. По этому буфету можно было бродить как по городу. Больше всех от времени пострадал диван — это был старец с одышкой, расплывшийся, бугристый, с облезшим до дыр плюшем на валиках, но застланный китайским ковром с фазаном посредине и с орнаментом из иероглифов, которые мой любознательный отец, едва появившись в этом доме, к восторгу мечтавшего прочитать это древнекитайское послание дедушки
Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 116