он полон энергии, болтлив, громкоголос, любит выпить – славянский аналог провансальского «тартарена», – живет в глубинке, иногда в деревне, знает разные уловки и чинит все механическое, совершенно непрактичен и подлинно безразличен к искусству.
Заговорщик-неврастеник распутинского толка: брюнет абхазо-грузинского фенотипа, невысок, на лице печать прошлых невзгод, борода и усы скрывают надменность, молчалив и с виду покорен, наследник сложного и беспокойного прошлого, политические взгляды близки к нигилизму, изящно пренебрежителен к жизни, пополняет собой ряды бледных антицаристских мыслителей конца XIX века.
Молодой восторженный солдат, гроза фашистов: мускулистый, красивый парень аполлонического сложения, хищная улыбка, тончайший нос, мужественный профиль, мог бы служить натурщиком для сталинских скульптур или играть в массовке в эпических пародиях Эйзенштейна.
Бизнесмен-карьерист, обогатившийся за счет развала СССР: паразит, наживший состояние на распиле советского наследия, обрюзгший, бледный, толстый тип, под скверно подобранной дорогой одеждой, горой вычурных гаджетов и самодовольством скрывающий недостаток образования и культурную нищету тяготеет больше к китчу, чем к прекрасному, часто – москвич, природу воспринимает как парк аттракционов, а диких животных – как мишень для стрельбы из винтовки.
– Капитан!
– Да?
– Могу я угостить вас пивом?
– Благодарю.
– Во Франции капитаны всегда говорят, что не могут пить в рейсе.
– Эх, – вздохнул он, – Франция, тонкость, цивилизация.
Я решил, что он шутит. Вернулся с холодной «Балтикой № 3». Под шапкой пены – шипучее золото.
Мы чокнулись за встречу. Берег тянулся бесконечно. Перед нами проходили чередой мрачные бронзово-зеленые сосны – частокол бескрайних просторов. Рев двигателя казался таким же естественным, как биение наших сердец. Вдруг в стене леса показалась прогалина, поляна метров в сто шириной вдоль берега. Посреди поля пеньков стояла развалившаяся лачуга. Все заросло травой. Картина произвела на меня сильное впечатление: от нее веяло дикой красотой.
– Хижина блаженного Константина, – сказал капитан.
– Какой-то святой?
– Он живет еще.
– Здесь?
Пароход уже оставил видение позади. Пенный след за кормой напоминал жизнь: перемалывал все. Там, сзади, поляна была как расплывшееся по стене леса пятно. Капитан смотрел вниз по течению.
– Нет, хижина заброшена. Я, кстати, его знал. Он был водителем трамвая в Якутске. Удивительный человек. Его жена умерла от флебита, и тогда он решил посвятить себя Богу.
– Забавно.
– Что забавного?
– В несчастье кто-то проклинает Бога, а кто-то стремится к нему.
– Все дело в любви, сколько ее досталось от матери.
– От матери? – не понял я.
– Сила веры обратно пропорциональна тому, сколько любви получил человек. Из обласканных детей христиане выходят скверные. А кого не ласкали – те ищут тепла в молитве. Небесный Отец – это мать для недолюбленных…
– А… – ответил я.
– Я так думаю, – пояснил капитал.
– Понятно.
– Это теория, – добавил он.
– Ну и что Константин? – спросил я.
– Когда Алёна умерла, он ушел из транспортного предприятия. Это было в перестройку, при Горбачёве. – Капитан сплюнул за борт. – Продал квартиру и исчез. Его обнаружили только через полгода: он сколотил себе хижину, которую вы видели. Коробку три на четыре метра с печуркой, двумя окнами, и дровяник.
– Почему вы плюнули в воду?
– Горбачёв развалил Союз. Хуже сволочи.
– А Константин, чем он кормился?
– Он привозил припасы из города: муку, рис и чай, бидонами. Бывало, какое-нибудь судно подкинет продуктов, по пути. Поначалу он рыбачил и немного охотился, но быстро перестал, потому что не хотел «убивать тварей Божьих» – так он говорил. Я временами наведывался к нему, особенно зимой. Выходил из Якутска с рассветом, восемь часов по льду – и я у него. Он жил бедно и был рад моим визитам, мне кажется. Наливал мне чаю, мы садились у окна, и он все говорил о Серафиме.
– Серафиме?
– Нуда.
– Кто это?
– Серафим Саровский, русский святой. Аскет, пятнадцать лет проживший в лесу отшельником, в прошлом веке. Под конец преподобный как будто одичал: медведи приходили к нему кормиться с руки. Ночью он спал у оленя на боку. У вас есть Франциск Ассизский, а у нас – Серафим: оба, пожив в обществе, сделали схожий вывод и предпочли общаться со зверьми. Константин хотел быть таким же.
– Ну и как?
– Поначалу все шло прекрасно, он был счастлив, утешился от скорби по жене, часами молился перед иконой Казанской Богоматери, постился и бродил по лесам со своим псом. Пару раз я ходил с ним, и это было странное зрелище: он здоровался с птицами, гладил деревья, спрашивал цветы о том, как у них дела, или вдруг наклонялся к грибку и хвалил его за розовую шляпку, или видел, что стройка муравейника почти не продвинулась и ласково журил: «Нехорошо, матушки, зима скоро, а вы не готовы». Сказать честно, он был не в себе. Однажды я видел, как он ел краюху хлеба: сидел на мху и делился ею с жуком-навозником, муравьями, птичкой, ждавшей свою долю на ветке лиственницы, и белкой, которая сбежала за куском и тут же влезла обратно, чтобы съесть наверху. Я смотрел на все это. А Константин встал и сказал: «Моим друзьям ты очень понравился».
– Как он выглядел?
– Он сильно похудел за первый год, и зубы начали выпадать, так что, когда говорил, понять его было сложно. Борода отросла так… А глаза – голубые. И так они смотрели, что казалось, куст вспыхнет от взгляда. Встретит зверя – радуется. Но когда встречал человека, взгляд гас, на лбу появлялись морщины: четыре борозды. Он стал как ангел и удалялся от нас.
– Ноне от вас?
– Меня он терпел. Я был его другом. Я мало говорил, молчал вместе с ним, ни о чем не спрашивал. Он как-то сказал мне, что вопрос – это как удар ножом, признак бесцеремонности. Приходят люди, не зная вас, трясут вам руку и начинают играть в прокурора, забивают вопросами. Я мог целый вечер пить с ним чай, не сказав ни слова. В эти короткие встречи я отдыхал от своего чертова корыта. Будто побывал в какой-то давней России.
– России Лескова.
– России Лермонтова.
– И Шестова.
– А вы начитаны, – заметил капитан.
– Просто много времени там, наверху, на нефтяных платформах.
– У него тоже было много времени. Представьте себе, зимой, один, в этом ящике из бревен. Снаружи минус сорок, ветер, больное солнце бродит пять-шесть часов по чахлому небу, и пустые, жутко безмолвные часы проходят, падают один за другим, а он сидит перед окном и смотрит на мертвую зиму с дымящейся чашкой в огромной ручище. Но потом начались проблемы.
– Он запил?
– Нет, но в Якутске стали про него говорить. Отшельник в восьми часах от города – это нечто. Ирина Солтникова, журналистка нашей республиканской газеты, провела у него два часа и накропала идиотскую заметку: «Святой