Некоторые из учеников стараются все-таки учиться. Кто-то мечтает или рисует. И все ждут перемены.
Тогда все бегут во двор. Начинаются толкотня, крики, драки. Дикарям дается двадцать минут, чтобы сбросить накопившуюся агрессию.
У раввина мне интересны только уроки истории. С первых же слов я чувствую, что очнулся от летаргии, и у меня начинает работать воображение. Оно превращает слова в картины: лица, фигуры, одежды, пейзажи, свет и тени. Я узнаю о предках, которые жили задолго до меня, об удивительных мужчинах и женщинах, полных необыкновенных достоинств и удивительных возможностей. Что за великолепная у нас история! История, которая через века дотянула свою нить до меня и до тех, кто сидит рядом со мной в этой комнате. Моя фамилия говорит мне о прочной связи колен, которые ведут ступень за ступенью к самому великому из героев — Моисею.
Мунир
В школе после обеда у нас остается еще сорок пять минут свободных. Все выбегают во двор, у каждого своя компания, затеваются игры, кто-то гоняет в футбол, над двором стоит веселый, энергичный шум голосов.
Я всегда с Рафаэлем, у нас тоже сложилась своя компания, и мы иногда играем в футбол, а иногда просто болтаем. Исключение — понедельник. В первый день недели мой лучший друг на меня даже не смотрит, он сидит на ступеньках лестницы, ведущей в медпункт, и что-то рассказывает другим ребятам, всегда одним и тем же. Рассказывает, встает, размахивает руками, кого-то изображает. Скромная публика, похоже, в полном восторге от спектакля.
— Он рассказывает нам историю евреев, — сообщил мне Жан-Люк, один из слушателей Рафаэля. — Ты знаешь, например, что Моисей разделил море на две части, чтобы евреи прошли через него посуху, убегая от фараона?
Вот ведь что! Вот, значит, о чем повествует мой дружок по понедельникам! История евреев! Опять евреи! Похоже, теперь для него это самая главная тема.
— Евреи — наши враги, — заявил как-то Момо, паренек из нашего двора возле дома.
Мы с удивлением на него уставились. Наезжать на евреев дело для нас привычное. Наезжать — это просто такая манера разговаривать, давать понять, что ты сам умнее и лучше. И бранное слово вовсе не презрение, оно запятая, точка, ударение, подчеркивающие ритм фразы.
Слова Момо были утверждением.
— Воровской народ. Где ни поселятся, все к рукам приберут. Занимают лучшие места на предприятиях, селятся в лучших домах. Украли целую страну у палестинцев. Считают, что все, что ни есть в мире, ихнее. В общем, в Коране написано, что всех их надо уничтожить.
Ребячьи головы зашевелились, выражая удивление или согласие.
Меня поразили слова о Коране. Может ли такое быть? Чтобы Пророк призывал к убийству?
— Да ты чего? Не веришь? Пойди на площадь Дю Пон, там кому все лавки принадлежат? — засмеялся Хусейн.
Хусейн вечный подголосок. Хитрый, завистливый, ему бы самому хотелось все себе заграбастать.
А про площадь Дю Пон верно: евреи продают, мусульмане покупают. Восточные материи, джинсы, платья, украшения… Они знают, что арабам нравится, вот и торгуют. Там на площади вечная ярмарка.
Площадь находится на пересечении улицы Поль-Берт, проспекта Гамбетта и большой улицы Гийотьер. Все три улицы торговые, одни сплошные магазины, набитые всевозможными товарами. Я бывал там иногда с папой и никогда не замечал ни малейшей вражды, ревности или ненависти между евреями и мусульманами. Наоборот, все болтают, шутят, торгуются. Папа чувствует себя непринужденно на этой ярмарке: сердечность, яркие краски — все напоминает ему родину. Он не опасается здесь косых взглядов, насмешек, недоброжелательности. Хотя иногда я чувствовал за внешним добродушием настороженность. Неужели евреи из выгоды прячут свою враждебность? Неужели за улыбками арабов таится ревность к удаче своих более успешных земляков?
Я немного сбит с толку. Моя искренняя симпатия к евреям время от времени наталкивается на явную, ничем не обоснованную нелюбовь к ним отдельных моих соплеменников. Их немного, но им никто особенно не возражает, так что в воздухе повисает невольное сомнение: а так ли искрення доброжелательность остальных? Конечно, и среди евреев есть злопыхатели, которые не скрывают враждебности к арабам, так что пламя ненависти подпитывается с двух сторон.
Я спросил отца о Коране.
— Какая глупость! — возмутился отец. — Ислам никогда не требовал гибели евреев.
Слова отца меня успокоили. Но до чего же трудно во всем этом разбираться! И ведь правда, были бы евреи в самом деле нашими врагами, разве мы жили бы вместе? Разве покупали бы у них в магазинах еду и одежду? Разговаривали с ними? Общались по-соседски?
Рафаэль — мой лучший друг, единственный не араб, с которым я чувствую себя самим собой, открываясь незнакомому миру. Евреи показывают нам, кем мы могли бы стать, умей мы лучше приспосабливаться к французам.
Возможно, именно поэтому я и не хочу слушать по понедельникам его рассказы из Библии. Чем больше он чувствует себя евреем, тем больше отдаляется от меня, потому что я хочу совсем другого — я хочу быть французом. Как-то раз в очередной понедельник я попытался отвлечь его футболом, придумал сложности, попросил помочь мне, но безуспешно. Рафаэль торжественно направился к месту, где привык разыгрывать свой театр, и с ним вместе пять дурачков, ожидающих волшебных историй.
Вообще-то мне было обидно, что он ни разу не позвал меня послушать свои рассказы. С какой стати он исключил меня? Несправедливо. Мы подружились, потому что оба сильно отличались от французов. А теперь он доверяет больше французам, им рассказывает, чем от них отличается. Я мало что знаю об истории мусульман. Знаю только главные события из жизни нашего пророка Мухаммеда. Но я не мог бы больше пяти минут говорить перед публикой. Это не мое.
Рафаэль открывает для себя иудаизм и отстаивает его. Я не хочу, чтобы меня любили за мусульманство. Я хочу, чтобы арабов не презирали.
Рафаэль
Сентябрь 1972
Постепенно я стал евреем. Рывками. Пинками.
Случай в бассейне, случай с воспитателем-расистом раскрыли мне глаза на то, что я не такой, как другие. До этого я считал, что мы отличаемся коротенькими историями, уходящими корнями у одних в дальние уголки Франции, у других — Испании или Марокко, но школа обязана избавить нас от всего лишнего, отмыть от родимых пятен, превратить в совершенно новеньких детей-французов. Ничего подобного. Я ошибался. Во Франции хотели, чтобы я был евреем, и я им стал. Взгляды, которые на меня бросали, слова, отношение ко мне вынудили меня понять, что я чем-то от всех отличаюсь.
И я сделался сионистом.
Неужели война и ненависть — главная закваска для самоопределения?
Я знаю, какие события, какие факты протянули невидимые нити между мной и Израилем. Нити, которые трудно обозначить, но они ощутимы и действенны. Я имею в виду нити духовной и телесной связи, которую на протяжении всех времен евреи, где бы они ни жили, поддерживали со своей родной землей. Никому другому не понять этой связи. Да и как ее понять, если чувствовать ее дано только нам, евреям?