Когда Боря добавлял к этому реестру художников, врачей, шахматистов, космонавтов, (по его разъяснению, с целью «видового обогащения» он причислял и американских астронавтов) и ученых (с составленными по алфавиту отдельными списками), он становился бесконечным.
Из «шестой колонны» русской советской культуры (это тоже был созданный Борей термин; по его толкованию, это та же самая «пятая колонна», только любящая страну так же, как и первые четыре, однако воспринимаемая как чуждая, враждебная и потенциально изменническая) у Бори Маниловича был свой избранник, своя литературная любовь – автор «Одесских рассказов» и «Конармии» замечательный писатель и блестящий стилист Исаак Бабель, расстрелянный в январе 1940 года по приказу, подписанному лично Сталиным. В «Одесских рассказах» Бабель романтически описал Одессу начала ХХ века, жизнь еврейских уголовников и простого люда, воздвиг памятник экзотическим и сильным характерам мастеровых и воров, грабителей и мелких торговцев. Наиболее запоминающимся героем этих рассказов был известный грабитель Беня Крик, прототипом которого послужил гроза Одессы легендарный Мишка Япончик, скончавшийся в 1919 году Моисей Вольфович Винницкий, крайне колоритный «благородный» бандит, покровительствующий артистам и вообще людям искусства. Из-за характерного разреза глаз его прозвали Япончиком; скончавшегося недавно вора в законе Япончика (Вячеслава Иванкова) с Моисеем Вольфовичем помимо криминальной деятельности связывала лишь похожая форма глаз и любовь к сцене. Говорят, что в образе Бени Крика Бабель воплотил свою давнишнюю мечту о еврее, способном защитить себя (родившийся и выросший на Молдаванке девятилетний Исаак чудом спасся от страшного погрома евреев в Одессе в 1905 году – его приютила христианская семья, но среди погибших тогда трехсот евреев оказался и его дедушка Шоиль Бобель).
Именно в те годы, когда мы сидели в политическом лагере, Александр Розенбаум сочинял и пел воровские, так называемые «блатные» песни, в которых ареной деятельности персонажей была дореволюционная Одесса, а главным действующим лицом – бабелевский Беня Крик.
Восторг Бори разделяли не все. Особыми и нелитературными аргументами сражался Жора Хомизури: дескать, в декабре 1917 года Бабель работал в ЧК, в Первую конармию под именем Кирилла Васильевича Лютова он был направлен в качестве корреспондента, а там «дослужился» до политработника. На такие нападки Боря отвечал с завидной терпимостью: «Больше всех на «Конармию» нападал Буденный, говоря, что эти рассказы – клевета на его войско, а Климентий Ворошилов в 1924 году жаловался члену ЦК и в дальнейшем руководителю Коминтерна Дмитрию Мануильскому, что стиль написанной про конармию этой книги «недопустим», что же касается Сталина, то отец и вождь народов считал, что Бабель «пишет о таких вещах, в которых совершенно не разбирается».
– Ты что, Жора, хочешь остаться в этой великолепной и красной компании вместе с товарищами Буденным, Ворошиловым и Сталиным? – спрашивал коварный Манилович, щуря глаза, наподобие Мишки Япончика.
– И что ему было нужно в компании Дзержинского, Менжинского и Медведя, если он был хорошим человеком? – не унимался Хомизури. – К тому же что он за писатель, тоже мне Достоевский!
– При чем тут Достоевский? Пожалуйста, отстаньте от моих земляков! – вмешивался Миша Поляков. – Красным комиссаром служил и Марк Захарович Шагал! Правда, по линии искусства, но все же комиссаром – в Витебской области!
Поляков, как всегда, был точен. Жора боготворил Шагала примерно так, как Боря Бабеля и, может, даже больше, его любовь многие разделяли, в том числе и я – пройдут годы, и одно из самых головокружительных и незабываемых впечатлений в моей жизни произведет на меня устроенная в парижском Grand Palais почти полная грандиозная выставка творчества Марка Шагала, на которую нас с женой пригласит наш лучший друг. После таких аргументов Хомизури ничего худого не говорил о Бабеле, и Боря беспрепятственно и успешно пропагандировал его как писателя.
Мне Бабель нравился и до того, хотя я был знаком лишь с его «Конармией» в переводе на грузинский. После встречи с Борей уважение переросло в любовь, а после нескончаемых лекций Маниловича она стала во стократ сильнее. Боря часто и по любому поводу цитировал Бабеля. По моим наблюдениям, даже сложился определенный чин: если, цитируя, Манилович не называл автора, то это обязательно был Бабель. Порой узнать цитату бывало трудно, не будучи хорошо знакомым с творчеством этого писателя, особенно с «Одесскими рассказами». Например, представляя какую-либо научную теорию, скажем, какое-либо сложное положение психоанализа, Боря неожиданно спрашивал: «Мугинштейн, ты меня понял?» Следовало знать, что имелся в виду эпизод из «Одесских рассказов», а именно: «Как это делалось в Одессе», когда напавший вместе с тремя другими бандитами «король» преступного мира Беня Крик приказчику миллионера Тарковского, бедному Мугинштейну, за несколько минут до трагической его гибели по-философски объяснял содержание их «встречи»: «Свинья со свиньей не встречается, а человек с человеком встречается, Мугинштейн, ты меня понял?»
Беседу о Бабеле Борис обычно заканчивал сохраненной Валентином Катаевым эпиграммой неизвестного автора:
Под пушек гром, под звоны сабель От Зощенко родился Бабель.
Борис Манилович был психоаналитиком и великолепно знал всю научную литературу, начиная с Фрейда, Юнга, Адлера, Фромма и кончая Лакан-Мельман-Ле Гоффом. Мне редко приходилось видеть человека, который так уважал бы различные, иногда взаимоисключающие научные позиции: Боря мог часами беседовать о существующих между психоанализом Фрейда и аналитической психологией Юнга нюансовых либо фундаментальных различиях. Когда беседа становилась уж слишком насыщенной научной терминологией, для разряжения ситуации Боря, обратившись к просторечию, переходил на «народный» язык:
– Фрейда, – говорил Боря, – я могу сравнить с нашим Жорой Хомизури, то есть, говоря с любовью, с Зигмундом Павловичем Хомизури, с нашим Хомизигмундом: он тоже строго и бескомпромиссно думал за всех, как и Сталину, ему было присуще не «Каждому – СВОЕ», а «Каждому – МОЕ». Для него все люди были одинаковыми эдипами, он думал, что на всякого доктора, будь он даже доктором философии, приходится не более трех аршинов земли (конечно же, тут цитировался Бабель). Юнг больше похож на Гришу Фельдмана («Григорий Юнг – звучит ведь!»). Гриша Юнг религиозен и больше других заботится о спасении своей души, ну а душа у него, как известно, – говорил, по-доброму ухмыляясь, Боря, – расположена в самой сакральной части тела, в желудке.
– А Адлер? – спрашивал я.
– Адлер похож на тебя, он, напоенный любовью ученика, индивидуалист и универсальный учитель: Леван Адлер, тоже звучит. Будь в мире настоящий порядок, Зигмунд Фрейд родился бы не австрийским евреем, а немецким аристократом; цвинглианец Карл Густав Юнг был бы не немецкоязычным швейцарцем, а французским кальвинистом Шарлем Гюставом Женглем, а австриец Альфред Адлер – грузином Фридоном Адлерашвили.
После этого диалога Борис, особенно если он, бывало, собирался что-то просить, называл меня «Леваном Адлериановичем» (вместо Валерияновича).