На самом деле безжалостность, как мне кажется, начинается с того, что хватаешь себя за шиворот и говоришь: это я, и я не поеду туда, куда не хочется – в Эмгаш, Иллинойс. И я не стану продолжать этот брак, раз мне этого не хочется. Я схвачу себя за шиворот и заставлю идти вперед по жизни – слепая, как летучая мышь, – но только вперед! Думаю, это и есть безжалостность.
Мать сказала в тот день в больнице, что я не такая, как мои брат и сестра: «Посмотри, как ты теперь живешь. Ты просто шла вперед… и сделала это». Может быть, она имела в виду, что я уже стала безжалостной. Возможно, именно это она имела в виду. А впрочем, не знаю, что именно имела в виду моя мать.
Мы с братом разговариваем каждую неделю по телефону. Он живет в доме, в котором мы выросли. Как и отец, брат работает с сельскохозяйственными машинами, но он не унаследовал отцовский характер, и его не увольняют. Я никогда не упоминала в разговоре с братом о том, что он спит вместе со свиньями перед тем, как их должны убить. Я никогда не спрашивала его, читает ли он по-прежнему детские книги о людях в прерии. Я не знаю, есть ли у него девушка или бойфренд. Я почти ничего о нем не знаю. Но он вежливо со мной беседует, хотя ни разу не спросил о моих детях. Я спрашивала, что он знает о детстве нашей матери, о том, чувствовала ли она себя в опасности. Он говорит, что не знает. Я рассказала ему, как она спала урывками в больнице. И он снова сказал, что не знает.
Когда я говорю по телефону с сестрой, она всегда сердита и жалуется на своего мужа. Он не помогает с уборкой, стряпней и с детьми. Он оставляет сиденье унитаза поднятым. Она упоминает об этом каждый раз. Он эгоистичен, говорит она. У нее не хватает денег. Я даю ей деньги, и каждые несколько месяцев она присылает мне список того, что нужно для ее детей – хотя все трое уже не живут вместе с ней. Последний раз она включила в список «уроки йоги». Меня удивило, что в таком крошечном городке, где она живет, дают уроки йоги и что сестра – а может быть, ее дочь, – собирается заниматься йогой. Но я даю ей деньги каждый раз, как она присылает список. Правда, уроки йоги вызвали у меня раздражение. Но, вероятно, сестра считает, что я в долгу перед ней – и, пожалуй, она права. Интересно, думаю я порой, каков этот мужчина, за которого она вышла? Почему он никогда не опускает сиденье унитаза? Злость, говорит моя добрейшая женщина-доктор. И пожимает плечами.
У моей соседки по комнате в колледже была мать, которая неважно к ней относилась. Моя соседка не особенно ее любила. Но однажды осенью мать прислала ей сыр. Ни одна из нас не любила сыр, но моя соседка не могла его выбросить и даже просто отдать. «Ты не возражаешь, – спросила она, – если мы оставим его здесь? Все-таки его прислала моя мать». И я ответила, что понимаю. Она положила сыр за окно, и так он там и лежал. Иногда его заносило снегом, и мы обе забыли об этом сыре. Но весной он был все там же, на подоконнике. В конце концов, мы условились, что я избавлюсь от сыра, когда она будет на занятиях, и так я и сделала.
А теперь я расскажу о «Блумингдейл». Иногда я думаю о художнике, потому что он гордился купленной там рубашкой, и вспоминаю, как сочла его из-за этого неглубоким. Но мы с дочерьми ходили в этот универмаг годами. У нас есть любимое место у стойки на седьмом этаже. Сначала мы с девочками идем к стойке и заказываем замороженный йогурт, а потом смеемся над тем, как сильно у нас разболелись животы. Затем мы отправляемся в отдел обуви и в отдел для молодых женщин. Я почти всегда покупаю им то, что они хотят, но они хорошие и внимательные и не пользуются ситуацией – чудесные девочки. Бывали времена, когда они не хотели ходить со мной, так как сердились. Я никогда не ходила в «Блумингдейл» без них. Прошло время, и теперь мы снова туда ходим, если они в городе. Когда я вспоминаю художника, то думаю о нем с нежностью. Надеюсь, у него удачно сложилась жизнь.
Но «Блумингдейл» для нас дом – в каком-то смысле дом для моих девочек и меня.
Вот по какой причине «Блумингдейл» для нас дом: в каждой квартире, где я жила, уйдя из дома, в котором выросли мои дети, я всегда заботилась о том, чтобы там была лишняя спальня и они могли бы прийти и остаться. Но ни одна из них не приходит и не остается. Возможно, то же самое делала Кэти Найсли, но я никогда этого не узнаю. Зато я знала других женщин, чьи дети не навещали их. Я никогда не винила этих детей и не виню своих дочерей, хотя это разбивает мне сердце. Я слышу, как мои дочери говорят: «Моя мачеха», тогда как достаточно было бы сказать: «Жена моего отца». Но они всегда говорят «моя мачеха». И мне хочется сказать: «Она же никогда не умывала ваши маленькие личики, когда я лежала в больнице, никогда не расчесывала ваши волосы, и вы, бедные малышки, выглядели, как уличные оборвыши, когда приходили ко мне в больницу, и у меня сердце кровью обливалось оттого, что никто о вас не заботится!» Но я это не говорю, и мне не следует это говорить. Потому что это я ушла от их отца, даже если думала в то время, что бросаю только его. Но это было не так, потому что я бросала также и моих девочек, бросала их дом. Мои мысли стали моей собственностью, и порой я делила их с другими – но не с мужем. Я была расстроена, я обезумела.
О ярость моих девочек в те годы! Бывают минуты, когда я стараюсь забыть – но я никогда не забуду. Меня тревожат мысли о том, что именно они никогда не забудут.
Моя более мягкосердечная дочь Бекка сказала:
– Мама, когда ты пишешь роман, то можешь его переписать, но когда ты живешь с кем-то двадцать лет, это и есть роман, и ты никогда не сможешь переписать этот роман с кем-нибудь другим!
Откуда она это знает, мое дорогое, дорогое дитя? Знает в столь раннем возрасте. Когда она сказала мне это, я взглянула на нее и ответила:
– Ты права.
Как-то раз, в сентябре, я была в квартире их отца. Он был на работе, и я пришла повидаться с Беккой, которая, как всегда, остановилась у него. Он еще не был женат на женщине, которая приводила девочек ко мне в больницу и у которой не было собственных детей. Я зашла в магазин на углу – было раннее утро – и увидела на экране маленького телевизора над прилавком, как самолет врезается во Всемирный торговый центр. Я поспешила вернуться в квартиру и включила телевизор. Бекка уселась смотреть, а я пошла на кухню, чтобы положить купленные продукты. И вдруг я услышала крик Бекки: «Мамочка!» Второй самолет врезался во вторую башню, и когда я прибежала, у нее был потрясенный вид. Я всегда думаю о том, что в эту минуту закончилось ее детство. Смерть, дым, страх в городе и во всей стране, ужасные события, которые произошли с тех пор в мире. Но лично я думаю только о моей дочери в тот день. Никогда – ни до, ни после, – она так не кричала. Мамочка.
А порой я думаю о Саре Пейн, о том, как она едва смогла выговорить свое имя в тот день, когда я встретила ее в магазине готового платья. Я понятия не имею, живет ли она еще в Нью-Йорке. Она не написала никаких новых книг. Я вообще ничего не знаю о ее жизни. Но я вспоминаю, как она уставала, когда вела занятия. И мне вспоминается, как она говорила о том, что у каждого из нас есть всего одна история. Я не знаю, какая история была или есть у нее. Мне нравятся книги, которые она написала. Но я не могу избавиться от ощущения, что она старается держаться от чего-то подальше.